А наутро, когда я поднялся с ее постели, Ума знала уже, что ждет меня дома, – угрюмые пепельные лица в саду и рука, указывающая на ворота: уходи, убирайся отсюда вон и не возвращайся никогда. Когда я в смятении вернулся к ней, тут она превзошла себя! Какой устроила спектакль! Но теперь я знал все до конца. Никаких сомнений в пользу подозреваемой. Ума, возлюбленная моя предательница, ты готова была вести игру до конца; готова была убить меня и наблюдать мою смерть сквозь наркотический дурман. Потом, разумеется, ты объявила бы о моем трагическом самоубийстве: «Такой тяжелой семейной ссоры этот бедный мягкосердечный человек вынести не смог. К тому же гибель сестры…» Но вмешался фарс – резкое движение, клоунское столкновение лбами, и тогда, великая актриса и азартная женщина, ты решила доиграть сцену до конца с шансами пятьдесят на пятьдесят; и вытянула плохой жребий. Даже абсолютное зло имеет свою впечатляющую сторону. Снимаю, леди, перед вами шляпу, и доброй ночи.
Опять этот кроличий визг; повис на секунду в воздухе и затих. Словно какое-то древнее зловредство, неспособное вынести свет истины, рассеялось в прах… нет, не буду позволять себе подобных фантазий. Она была женщина, рожденная женщиной. Будем смотреть на нее так… Больная или дрянная? Теперь уже этот вопрос трудностей не вызывает. Отвергнув все сверхъестественные теории (гостья из космоса, визгливая вампирша-крольчиха), я также не намерен считать ее безумной. Космические ящерицы, неумирающие кровососы и психически больные избавлены от нравственного суда, а Ума такой суд заслужила. Она была инсан (человек), а вовсе не insane (сумасшедшая).
Ведь это тоже присуще нам, людям. Мы сеятели ветров, пожинатели бурь. Есть среди нас такие – не ино-, а инсанопланетяне – что жиреют на опустошении; что не могут жить без регулярной подпитки бесчинствами. Такова была и моя Ума.
Шесть лет! Шесть Аурориных, двенадцать Мавровых лет потеряно. Моя мать умерла в шестьдесят три года; я тогда выглядел на шестьдесят. Нас могли бы принять за брата и сестру. Мы могли бы стать друзьями. «Мне нужен твой ответ», – сказал отец на бегах. Да, он вправе на него рассчитывать. Это должна быть бесхитростная правда: все как есть про Уму и Аурору, про Аурору и меня, про меня и Уму Сарасвати, мою ведьму. Я должен буду выложить все и отдать себя на его суд. Как там говорил Юл Бриннер в «Десяти заповедях», одетый по фараоновской моде (довольно соблазнительная короткая юбочка)? «Так и записать. Так и сделать».
x x x
Потом была и вторая записка, засунутая мне под подушку невидимой рукой. Там были инструкции и ключ, отпиравший некую служебную дверь с тыльной стороны небоскреба Кэшонделивери и дверь особого лифта, поднимавшего сразу в пентхаус на тридцать первом этаже. Там произошло примирение, были даны и приняты объяснения, сын припал к отцовской груди, порванные узы восстановились.
– Ох, сынок, не помолодел ты.
– И ты, папа, и ты.
Был ясный вечер, поднебесный сад и разговор, какого мы не вели до тех пор никогда.
– Мальчик мой, ничего от меня не скрывай. Я и так все знаю. У меня всюду есть глаза и уши, и мне известны твои поступки и проступки.
И прежде, чем я начал оправдываться, – его поднятая рука, его клекочущий смешок.
– Я рад, – сказал он. – УХОДИЛ от меня мальчик, вернулся мужчина. Теперь мы можем потолковать как мужчины о мужских делах. Раньше ты любил мать сильней, чем меня. Я не виню тебя. Со мной было то же самое. Но теперь пришло время любить отца; точней сказать, пришло наше с тобой время. Я хочу попросить тебя стать со мной заодно и думаю поговорить открыто о многих тайных вещах. В моем возрасте возникает вопрос о доверии. Мне нужно выговориться, отпереть замки, раскрыть секреты. Надвигаются большие события. Этот Филдинг, кто он такой? Букашка. Самое большее – Плутон подполья, а мы знаем по рисункам Миранды в твоей детской, кто такой Плутон. Глупый пес в ошейнике. А может, не пес, а лягушка.
Пес, кстати, у него был. В особом углу парящего атриума – чучело бульдога на колесиках.
– Надо же, сохранил, – изумился я. – Это же Джавахарлал дяди Айриша.
– Сохранил на память. Иногда выгуливаю на этом вот поводке по этому вот садику.
Дальше – опасность.
Согласившись работать отныне на отца, знать то, что он знает, и помогать ему в его предприятиях, я согласился пока остаться на службе у Филдинга. И вот, переметнувшись от хозяина к отцу, я вернулся в дом хозяина. И рассказал Мандуку – ибо он был не дурак – часть правды. «Я рад положить конец семейной ссоре; но на мой выбор это не влияет». Филдинг, которого я расположил в свою пользу шестилетней безупречной службой, проглотил это; но взял меня на заметку.
Я знал, что теперь он будет за мной следить. Моя первая оплошность станет последней. Я – участок поля сражения, думал я, участок поля сражения в сволочной войне между ними.
Когда мои товарищи по команде, мои боевые соратники услышали, какая у меня случилась радость, Чхагган пожал плечами, словно говоря: «Ты никогда и не был одним из нас, богатый мальчишка. Ты не индус и не маратх. Всего лишь повар с интересной родословной и увесистым кулаком. Ты пришел к нам, чтобы потешить свою кувалду. Извращенец! Еще один психопат, искатель мордобоя, – тебе плевать было на наше дело. Теперь твой класс, твоя родня пришли, чтобы забрать тебя обратно. Надолго ты тут не задержишься. Что тебе у нас делать? Ты уже слишком стар, чтобы драться».
Но Сэмми Хазаре, Железяка, бросил на меня взгляд. Да такой, что я мигом понял, чья рука подкладывала записки мне под подушку и кто здесь человек моего отца. Христианин Сэмми, соблазненный евреем Авраамом.
Берегись, о Мавр, шепнул я себе. Близится битва, и в ней само грядущее будет поставлено на кон. Берегись, а то как бы тебе не лишиться твоей глупой башки.
x x x
Позже в своем поднебесном саду Авраам рассказал мне, как часто за эти долгие годы Аурора порывалась протянуть мне руку прощения и, отменяя свой изгоняющий жест, поманить меня домой. Но потом вспоминала мой голос, мои непроизносимые слова, которые нельзя было сделать непроизнесенными, и ожесточала свое материнское сердце. Когда я это услышал, потерянные годы начали терзать меня, не отступая ни днем, ни ночью. Во сне я изобретал машины времени, которые позволили бы мне вернуться вспять за грань ее смерти; пробудившись, я приходил в ярость оттого, что это оказывалось только сном.
После нескольких месяцев тоски и подавленности я вспомнил про портрет моей матери работы Васко Миранды и подумал, что хотя бы в такой малости я могу попробовать вернуть ее себе, – не в краткой жизни, так в долговечном искусстве. Конечно, среди ее собственных работ было множество автопортретов, но утраченная картина Миранды, скрытая под другим изображением и проданная, лучше всего, как представлялось мне, выражала судьбу матери, которую я утратил, и жены, которую утратил Авраам. Если бы мы могли обрести картину вновь! Это было бы ее новое рождение в облике молодой женщины; это была бы победа над смертью. Взволнованный, я поделился своей идеей с отцом. Он нахмурился.