– Я не преступник! – закричал я. – Что у меня общего со всей этой уголовщиной? Ошибка какая-то!
– Оставь идиотские надежды, говнюк, – ответил инспектор. – Здесь многие чудища уголовного мира, многие громилы и страхолюды превратились в тени теней. Нет никакой ошибки, бандюга! Заходи давай! Вонища внутри неимоверная.
С лязгами и стонами громадная дверь отворилась. Тут же уши мои наполнились адским воем:
– У-у-у! Ой-ой-ой! Ах-ха! Вай! Эге-е-ей!
Инспектор Сингх бесцеремонно толкнул меня в спину.
– Ну-ну-ну, левой-правой, раз-два! Пошевеливайся, олух царя подземного! На тот свет, считай, попал.
По тускло освещенным коридорам, пропахшим выделениями и сожалениями, муками и разлуками, меня вели люди, щелкающие бичами, с головами диких зверей и с ядовитыми змеями вместо языков. Инспектор не то ушел, не то сам превратился в одного из этих чудовищных гибридов. Я пробовал задавать зверям вопросы, но их возможности общения не простирались дальше физических действий. Пинки, тычки, даже удар бича, ожегший мне лодыжку, – такова была сумма их ответов. Я перестал спрашивать и двигался все дальше в тюремную глубь.
После долгой ходьбы путь мне преградил человек с головой бородатого слона, и в руке он держал железный полумесяц, позвякивающий ключами. Крысы почтительно сновали у его ног.
– В это место попадают такие вот, как ты, безбожники, -сказал человек-слон. – Здесь поплатишься за все твои грехи. Мы обработаем тебя так, как тебе и не снилось.
Мне было приказано раздеться донага. Голого, дрожащего в жаркой ночи, меня затолкали в камеру. Дверь – нет, не дверь, а вся жизнь, весь прежний способ существования -захлопнулась. Я ошеломленно стоял во мраке.
Одиночное заключение. Вонь, усиливаемая жарой, была невыносима. Комары, солома, мерзкие лужи, и всюду, во тьме, – тараканы. Шагнешь – хрустят под голой ступней. Стоишь неподвижно – лезут вверх по ногам. Судорожно нагнувшись, чтобы стряхнуть их, я провел волосами по стене моей черной клети. Тут же тараканы посыпались мне на голову, побежали по спине. Я чувствовал их на животе, в волосах лобка. Я стал дергаться, как марионетка, шлепать себя руками, вопить. Это было начало – начало обработки.
Утром в камеру проник тусклый свет, и тараканы затаились до следующей ночи. Я не спал ни минуты; борьба со зловредными тварями отняла все мои силы. Я рухнул на ворох соломы, который должен был служить мне постелью, и крысы метнулись оттуда в разные стороны. В двери распахнулось окошечко.
– Скоро будешь ловить этих рыжих хрустиков себе на прокорм, – захохотал Надзиратель. – Даже вегетарианцы приходят к этому под конец; а ты, сдается мне, никогда от мясца не отказывался.
Иллюзия слоновьей головы создавалась, как я теперь видел, капюшоном его плаща (хлопающие уши) и трубкой кальяна (хобот). Этот тип был не мифическим Ганешей, а отъявленным негодяем и садистом.
– Где я нахожусь? – спросил я. – Я ни разу в жизни не был на этой улице.
– Лорды-сахибы, известное дело, – презрительно проговорил он, пустив длинную струю ярко-красной бетельной слюны в направлении моих босых ног. – Живут в городе и знать ничего не знают про его сердцевину, про тайну его. Для тебя она была невидима, но теперь-то мы тебе зрение прочистим. Ты – в центральном Бомбее, в бомбейской центральной. Здесь брюхо города, его кишки. Поэтому, естественно, здесь много говна.
– Я хорошо знаю центральный Бомбей, – попытался я возразить. – Вокзалы, ларьки, базары. Я не видел ничего подобного.
– А с какой это стати город будет казать себя любому засранцу, ублюдку и пидарасу? – проревел человек-слон. -Ты слепой был, теперь разувай глазки.
Параша, миска с баландой, быстрое сползание к полной деградации – избавлю вас от подробностей. Айриш, Камоинш да Гама, а впоследствии и моя мать изведали прелести англо-индийских тюрем; но это самобытное постимперское учреждение лежало далеко за пределами всего, что могло им пригрезиться. Это была не просто тюрьма; это была школа. Голод, истощение, издевательство и отчаяние – хорошие учителя. Я быстро усвоил их уроки – осознал свою вину, никчемность, брошенность всеми, кого мог назвать близкими. Я получил по заслугам. Все получают по заслугам. Я сидел, привалившись спиной к стене, уронив голову на колени и сцепив руки вокруг лодыжек; тараканы беспрепятственно ползали по всему моему телу.
– Это еще что, – утешал меня Надзиратель. – Погоди, скоро болезни начнутся.
Это уж обязательно, думал я. Трахома, воспаление внутреннего уха, авитаминоз, дизентерия, инфекции мочевыводящих путей. Малярия, холера, туберкулез, тиф. И я слыхал про новую заразу, у которой нет еще имени. Она косит шлюх -говорят, они сперва превращаются в ходячие скелеты, а потом подыхают, но сутенеры из злачных мест Каматипуры скрывают это. Тут мне, правда, контакт со шлюхой не грозит.
Из-за комариных укусов и тараканов мне начало казаться, что моя кожа отлипает от тела, как мне давным-давно снилось. Но в нынешнем варианте сна вместе с кожей я лишался всех составных частей моей личности. Я становился никем, ничем; точнее сказать – тем, что из меня хотели сотворить. Я превращался в то, чем меня обзывал Надзиратель, что чуяли мои ноздри, к чему с растущим вожделением приглядывались крысы. Я превращался в тухлятину.
Я пытался уцепиться за прошлое. Я искал виновных в моем горьком несчастье и винил больше всех мать, которой отец не в силах был сказать «нет». – Ибо что это за мать, если она готова без всякой серьезной причины уничтожить своего ребенка, своего единственного сына? – Не мать, а чудовище!
Мы вошли в эпоху чудовищ – калиюгу, когда косоглазая, кровавоязыкая Кали
[108]
, наша бешеная богиня, носится повсюду в губительном танце. – И помни, о Беовульф, что мать Гренделя
[109]
еще страшней, чем он сам… Ах, Аурора, как легко ты обратилась к детоубийству, с какой ледяной стремительностью ты решилась отправить свою плоть и кровь на последнее издыханье, извергнуть сына из атмосферы материнской любви и бросить в безвоздушное пространство, где язык его распухнет, глаза вылезут из орбит и он умрет ужасной смертью!
– Лучше бы ты искрошила меня в младенчестве, мама, -прежде, чем я с моей рукой-дубинкой вырос в этого молодого старика. У тебя всегда был к этому вкус – к пинкам и толчкам, к шлепкам и тычкам. Смотри, под твоими ударами смуглая кожа ребенка начинает играть радужными кровоподтеками, похожими на бензиновые пятна. УХ, как он вопит! Сама луна бледнеет от этих воплей. Но ты безжалостна и неутомима. А когда он уже весь ободран, превращен в массу без оболочки, в существо без четких границ, тогда твои руки смыкаются у него на горле, и мнут, и жмут; воздух вырывается из его тела сквозь все отверстия, он пердит собственной жизнью, как ты, мама, однажды пернула и выпустила его в жизнь… и вот уже в нем остался один только вздох, один последний колышущийся пузырек надежды…