Картина Дешванта позволяла заглянуть и на самое дно, где собрались демоны, приветствующие падающего правителя. Со стороны художника это было очень рискованно, ибо намек на то, что предок императора попал в ад, мог стоить Дешванту жизни: ведь это давало основания предположить, что и сам Акбар обречен на адские муки.
Однако когда император увидел рисунок, он всего лишь со смехом заметил, что ад кажется ему намного забавнее, чем общество скучающих ангелов. «Водохлеб» Бадауни, когда ему передали слова Акбара, сказал, что империя обречена на гибель, потому что Всевышний не станет терпеть правителя, который открыто заигрывает с Сатаной. Империя, однако, устояла и просуществовала хоть и не вечность, но еще довольно долго; уцелел и Дешвант, хотя его век был значительно короче.
Следующие несколько лет жизни Черноглазки пришлись на тяжкий период смуты. Ее старший брат и покровитель Бабур все время проводил в походах. Победы сменялись поражениями, он то завоевывал новые земли, то снова терял их; дядья нападали на него, он нападал на своих двоюродных братьев, а потом и на их отцов, но это всё были дела обычные, семейные. Меж тем где-то за ними уже маячила грозная фигура злейшего врага Тимурова клана, безродного узбека и непобедимого воина Древоточца — Шейбани-хана. Дешвант изобразил пяти-, шести- и семилетнюю Кара-Кёз в облике волшебного существа, заключенного в яйцо света посреди кипевшей вокруг битвы. Бабур захватил Самарканд, но потерял Андижан, потерял Самарканд, захватил опять, но затем потерял снова, и на этот раз вместе с сестрами. Древоточец-Шейбани осадил великий город, и у каждого из четырех его ворот — у Железных, у Ворот иголочников, у Ворот красильщиков и у Аметистовых ворот — кипели бои. И все-таки в конце концов голод заставил Бабура просить о пощаде. Шейбани-хан, наслышанный о несравненной красоте его сестры, отправил к Бабуру гонца с предложением выпустить его семейство из города в обмен на Ханзаду. Бабуру не оставалось ничего другого, кроме как принять это условие, а Ханзаде — кроме как смириться с решением брата.
Итак, Ханзада стала жертвенным подношением, живой добычей, пешкой в большой игре, словно одна из черных рабынь на мраморной доске императорского двора. Однако во время прощального сбора всей семьи в царских покоях она сумела-таки навязать им свой личный выбор. Пальцы ее правой руки, словно когти легендарной птицы Рух, впились в запястье левой руки ее младшей сестры, и она выкрикнула: «Я готова уйти, но только вместе с Черноглазкой!» Никто из присутствующих не мог бы сказать с полной определенностью, чем руководствовалась при этом Ханзада — ненавистью или любовью, поскольку в ее отношениях с Кара-Кёз всегда присутствовало и то и другое. На картине Дешванта центральной в этой сцене была фигура Ханзады. Ее раскрытый рот указывал на то, что она громко выражает свое возмущение. Черноглазка рядом с нею выглядела испуганным ребенком, но стоило пристальнее вглядеться в ее бездонные черные глаза, становилось понятно, какая грозная сила в них таится. Она тоже была изображена с приоткрытым ртом, — видимо, сетовала на свою горькую судьбу и кричала, что не смирится. Примечательно другое: на картине Дешванта ее правая рука тоже сжимала чье-то запястье. Этим она давала понять, что коли Ханзада обречена стать пленницей Древоточца-Шейбани, а ей самой суждено зависеть от воли старшей сестры, то и она, в свою очередь, берет с собой свою маленькую рабыню по прозвищу Зеркальце.
Картина, таким образом, воспринималась как аллегория порочности абсолютной власти, показав, как эта власть сковывает общество — от верхов до самых низов. Власть, цепляя сильнейших, которые тянут за собой тех, кто от них зависит, сковывает таким образом всех одной цепью. Если верховная власть — это вопль, то существование всех остальных — эхо, отзвук этого вопля. От него простые люди глохнут. И еще одна немаловажная особенность бросалась в глаза при взгляде на картину: в композиции Дешванта руки персонажей образовывали замкнутый круг, потому что свободная правая рука маленькой рабыни лежала на левом запястье Ханзады-бегум. Так они и стояли, три беспомощных существа, заключенные в кольцо собственных рук.
Замкнутая цепь служила указанием на то, что эхо может пойти в обратном направлении и временами рабыня способна взять верх над госпожой. История может, цепляясь, продвигаться не только сверху вниз, но и карабкаться снизу вверх. Случается, что и власть глохнет от воплей тех, кто внизу.
По мере того как Дешвант создавал новые картины, представлявшие Кара-Кёз в расцвете красоты и юности, все яснее становилось, что его кисть обладает прямо-таки магической силой. Изображения были столь полны жизни, что Бирбал, когда увидел их в первый раз, пророчески молвил: «Я боюсь за Дешванта. Он настолько увлечен этой давно умершей женщиной, что ему будет трудно оторваться от нее и вернуться в настоящее». Акбар же, глядя на сияющую красотой женщину, рожденную, вернее, возвращенную к жизни гением Дешванта, узнал в ней черноокую красавицу, воспетую «принцем среди поэтов» — блестящим версификатором Алишером Навои из Герата, который писал: Свей себе гнездо в глубине глаз моих, о прекрасная! Тело твое, словно молодое деревце, цветет в саду моего сердца. За капельку пота на лице твоем я готов проститься с жизнью. Именно последнюю строку этого стиха — Я готов проститься с жизнью — Дешвант умудрился вплести в узор на платье Кара-Кёз.
Герат, или, как его называли, Флоренция Востока, пал под натиском Шейбани вскоре после взятия им Самарканда, и именно в этом городе Ханзада, Кара-Кёз и Зеркальце провели большую часть своей жизни в плену. Люди говорили, что если весь мир — океан, то Герат — это самая крупная из его жемчужин. Навои утверждал, что поэты там на каждом шагу. «О славный Герат, с его мечетями, дворцами, с его базарами, где можно купить волшебный летающий ковер! Без сомнения, это удивительное место», — думал Акбар. Но Герат Дешванта, озаренный красотою принцессы Кара-Кёз, был в тысячу раз прекраснее настоящего — Герат-мечта, созданный специально для женщины-мечты, в которую, как справедливо догадался Бирбал, Дешвант безнадежно влюбился. Дешвант рисовал день и ночь, рисовал как безумный — и так неделя за неделей, не давая себе передышки даже на день. Он совсем отощал, его глаза вылезали из орбит, а он всё рисовал. Друзья стали опасаться за его жизнь.
— Он совсем ушел в себя, — шепнул как-то Абдус-Самад Мир-Саеду Али. — Такое чувство, будто он собирается покончить с третьим измерением, существующим в природе реальных вещей, и распластаться на листе в виде рисунка.
Как и замечание Бирбала, эти слова оказались пророческими, что не замедлило вскоре выясниться.
Собратья Дешванта стали потихоньку следить за ним: они опасались, что во время затянувшегося периода черной меланхолии он попытается что-нибудь учинить над собой. Сменяя друг друга, они наблюдали за ним постоянно. Это было несложно, потому что, кроме своей работы, он не обращал внимания ни на что другое. Они видели, как художник в порыве безумия прижимает к груди свои листы, слышали, как он шепчет: «Дыши!» Он работал в тот момент над листом, которому суждено было стать последним в серии, получившей название «Кара-Кёз-наме», то есть «Сказание о Черноглазке». Композицию этого листа отличала динамичность и глубина обобщения. В углу картины был изображен Древоточец, истекающий кровью у Каспийского моря, кишащего странными, фантастическими существами. Остальное пространство рисунка занимала сцена, изображавшая встречу шаха Исмаила с пленницами в Герате. На лице перса застыло мрачное выражение обиды, оно напомнило Акбару выражение лица, характерное для самого Дешванта, и императору подумалось, что, возможно, художник таким способом попытался в историю о пропавшей принцессе включить и себя. Как оказалось, Дешвант шагнул еще дальше.