Эластик-нагар действительно был и оставался грязной свалкой. Эластик-нагар — это скопище колючей проволоки, мешков с песком и отхожих мест, это плевки, железо, брезент и кислая вонь в казармах. Клякса на безукоризненно выполненном свитке. Отбросы на зеркально-чистом озере. И здесь не было женщин. Не было здесь женщин. И мужчины шалели. Они онанировали, они, случалось, нападали на таких же шалав из местных, а когда вырывались в Сринагар, то стены видавших виды борделей ходили ходуном от их ненасытной похоти. А солдат в Эластик-нагаре с каждым днем становилось все больше, и некоторых из них отправляли высоко в горы, туда, где для удовлетворения насущной потребности не то что женщин, даже коз не было, так что ему грех было жаловаться, так что и в потаенном мятежном уголке своего сознания, не существующем по определению, ему следовало гордиться своей судьбой. Он и гордился. Он — важная персона, он человек чести, а вокруг вон сколько этих чертовок, — отчего же они сторонятся его, неженатого, светлокожего и из уважаемой семьи, лично не имеющего никаких предубеждений религиозного толка, человека абсолютно светского? И потом, речь, в конце-то концов, не идет о браке, но почему бы не приветить своего защитника и покровителя, не подарить ему пару поцелуев, не приласкать, черт побери?!
Все это напоминало ему ситуацию в фильме «Великолепная семерка», когда Хорст Буххольц узнаёт, что деревенские жители, нанявшие его и его товарищей для защиты деревни, прячут от них своих женщин. Только здешних женщин никто ни от кого не прятал. Они просто глядели сквозь тебя своими синими, как лед, своими золотистыми, своими изумрудно-зелеными глазами инопланетных существ. Они проплывали мимо тебя на лодках-шикарах, скрывая под своими алыми, фиолетовыми и ярко-голубыми платками черное или рыжее пламя волос. Они сидели на корточках на носах своих узких лодчонок, словно чайки, высматривающие крупную рыбу, и глядели на тебя так, будто ты — планктон. Они тебя в упор не видели. Ты для них не существовал. Как они могли думать о том, чтобы целовать, обнимать и ласкать того, кто не существует? С таким же успехом можно было представить, будто ты обитаешь на планете, которой нет, на планете-тени. Ты — существо иного мира! Твое пребывание в этом мире может быть подтверждено, лишь если оно каким-то образом материализовано. В глазах женщин такой материализацией был Эластик-нагар, и поскольку они находили его безобразным (хотя это мнение и было противозаконным), они полагали, что невидимые люди, населяющие его, тоже безобразны.
Он безобразным не был. Он хрипло лаял, как английский бульдог, но сердце имел хиндустанское. Не женат в тридцать один год — но это еще ни о чем плохом не свидетельствовало. Многие мужчины не умели выжидать, но только не он. Он был полон решимости выдержать. Его подчиненные ломались и шли в публичные дома, только он был сделан из более прочного материала, и он берег свое мужское семя, священное семя продолжателя рода. Оно требовало суровой самодисциплины, его следовало держать в себе и не выпускать за пределы тела, которое должно было служить ему укрепленной и защищенной со всех сторон крепостью — как Бунд в Сринагаре. Когда полковник обходил эту стену со стороны реки Джелам, ему казалось, что он обходит дозором свою собственную душу.
Его буквально разрывало на части от желания, от дьявольской потребности выплеснуться, но он крепился. Он задраил люки и никому не выдал свою великую тайну.
Это была его совсем особенная тайна, ее возникновение он связывал со всем нечистым, что накопилось внутри: у него перепутались все органы чувств. Где-то внутри произошел сбой. Ощущения стали предательски ненадежны, словно зыбучие пески. Оно и понятно: когда бросаешь все силы на укрепление одного из флангов, то остальные ослабевают, и прорыв неизбежен. Он бросил всю силу воли на подавление желаний — и вот результат: ему стали изменять ощущения. Он с трудом мог бы подобрать слова, чтобы описать эти сбои, эти помутнения рассудка. Он слышал цвета; он ощущал на вкус чувства. Ему приходилось следить за своей речью, чтобы не спросить, к примеру: «Что это еще за красный шум?» — или не устроить разнос за то, что грузовик нестройно поет (имея в виду, что он плохо замаскирован). Он был в полном смятении. Его ненавидели, это было противозаконно, но никого не останавливало. Никто не вспоминал о мародерах-кабаилисах, зато о солдатах его гарнизона, об их насилиях и жадности говорили все. Говорили, потому что все это происходило у них на глазах. Они видели перед собой оккупантов, которые ели их пищу, уводили их лошадей, отнимали их землю, били их детей, а иногда и убивали взрослых. Ненависть была горькой на вкус, как цианид в миндале. Говорят, если съесть одиннадцать ядовитых зерен миндаля, можно умереть. Он глотал ненависть день за днем и все еще был жив, но с головой происходило что-то нехорошее. Чувства менялись местами, как играющие дети. Их названия утратили всякий смысл. Что такое слух? А вкус? Он уже не мог разобраться в этом. Для него, командира двадцатитысячного гарнизона, цвет золота отдавался в ушах басистым гудением тромбона.
Ему требовалась поэзия. Поэт сумел бы объяснить ему самого себя. Но он — солдат, а солдату не пристало интересоваться всякими там газелями
[11]
. Его подчиненные, узнай они о том, что ему потребовались стихи, сочли бы его слабаком. Только он не слабак, просто хорошо собой владеет.
А внутреннее напряжение все нарастало. Враг — где он? Подайте его сюда, он, полковник Качхваха, готов его встретить. Ему требовалась война…
И тут он встретил Бунньи. Это было как первая встреча Кришны с Радхой, всего лишь с тою разницей, что он ехал на армейском джипе, не был темно-синего цвета и не ощущал себя богом, а она не обратила на него ни малейшего внимания. В остальном все совпадало: жизнь стала иной, мир осветился, стал нереальным и полным тайны. Бунньи звучала как стихи. Его джип обволокло облаком темно-зеленого шума. Она была с подружками — Химал, Гонвати и Зун, — опять же словно Радха, окруженная девушками-молочницами — гопи. Качхваха, усердный служака, знал о них всё. Зун Мисри, девушка с оливковой кожей, хвасталась тем, что в ней течет кровь египетских цариц, хотя на самом деле была всего лишь дочерью деревенского плотника, Большого Мисри, как его прозвали за огромный рост и могучее телосложение, а Химал и Гонвати — бесслухими дочерьми Шившанкара Шарги, обладателя самого красивого голоса в округе. Вчетвером они репетировали танец для одной из традиционных пьес. Было похоже, что они и действительно представляли пляску гопи-молочниц, так что и это соответствовало представившейся ему мифологической сцене. Качхваха ничего не понимал в танцах, танец он ощущал как благоухание, а Бунньи переливалась изумрудом. Полковник направлялся на собрание совета деревенских старейшин — панчаята, чтобы обсудить деликатные вопросы поставок и подрывных настроений, но глас насущной необходимости заставил его остановить джип и выйти.
Танцовщицы тоже остановились и повернулись к нему. Он не знал, что делать. Он взял под козырек. Ошибочный шаг. Его восприняли плохо. Он сказал, что хочет поговорить с ней один на один. Слова прозвучали будто команда, и ее подруги рассыпались, как разбитое вдребезги стекло. Она осталась. Музыка, грохотанье грома — это она. И его голос, вонючий, как собачье дерьмо. Он еще не успел рта раскрыть, а она уже всё поняла, она увидела его голым, и он невольно прикрыл руками стыдное место.