Этот особняк являлся Дарию Каме в его видениях.
Смерть больше, чем любовь, или сама — любовь. Искусство больше, чем любовь, или само — любовь. Любовь больше, чем смерть и искусство, или же нет. Вот предмет для размышлений. Вот тема.
От этой темы нас отвлекают утраты. Утрата тех, кого мы любим, Востока, надежды, нашего места в повествовании. Утрата больше, чем любовь, или сама любовь; больше, чем смерть, или сама смерть. Больше, чем искусство, — или нет. «Четвертая функция» Дария Камы дополнила троичную систему индо-европейской культуры (священная власть, физическая сила, плодородие) еще одной необходимой составляющей — концепцией экзистенциального аутсайдера: отколовшегося человека, разведенного супруга, исключенного из учебного заведения школьника, изгнанного из армии офицера, лица, не имеющего гражданства, лишенного корней бродяги, шагающего не в ногу, бунтаря, преступника, изгоя, преданного анафеме мыслителя, распятого революционера, пропащей души.
Лишь тот видит целиком всю картину, кто выходит за ее рамки. Если он был прав, то это тоже тема. Если ошибался — тогда пропащие просто пропали. Выйдя за рамки картины, они просто-напросто перестают существовать.
Я пишу сейчас о конце чего-то — не просто части моей жизни, а о конце связи со страной. Страной моего происхождения, как теперь говорят; родиной, как я привык называть ее с детства; Индией. Я пытаюсь попрощаться, еще раз попрощаться, через четверть века после того, как я физически покинул ее. Это прощание выглядит здесь, в самой гуще событий моего повествования, неуместно, но без него вторая половина моей жизни не была бы такой, какой она стала. Кроме того, нужно время, чтобы свыкнуться с правдой: что прошло, то прошло. Потому что я уехал не по своей воле. Меня выгнали, как собаку. Мне пришлось бежать, спасая свою шкуру.
В конце 1960-х — начале 70-х годов в разных частях Индии были зарегистрированы слабые землетрясения: ничего серьезного, обошлось без человеческих жертв и особого материального ущерба, но и этого хватило, чтобы нам спалось уже не так спокойно. Одно из них сотрясло Золотой Храм в Амритсаре, штат Пенджаб, в священном городе сикхов, другое поскрежетало зубами в маленьком южном городке Сриперумбудуре, третье напугало детей в Ассаме. И наконец, живописные воды высокогорного кашмирского озера Шишнаг, этого небесного ледяного зеркала, замутились и вспенились.
Геология как метафора. Не было недостатка во всевозможных риши, махагуру, даже в политических обозревателях и авторах газетных передовиц, готовых — прямо-таки жаждущих — связать эту дрожь земли с такими решающими событиями тех лет, как превращение миссис Ганди в грозного лидера — миссис Движение и Потрясение и ее победа над Пакистаном в великой войне 1965 года, которая продолжалась ровно двадцать два дня и велась одновременно на двух фронтах — в Кашмире и в Бангладеш. «Старый порядок треснул!» — кричали эти господа, а когда против миссис Ганди были выдвинуты обвинения в злоупотреблениях во время предвыборной кампании — «Мрачные подземные раскаты сотрясают администрацию Ганди».
Впрочем, мне нет нужды привлекать геологию, чтобы рассказать о расколе в моей семье. Мне, Умиду Мерчанту (он же Рай), в год, когда разразилась война, исполнилось восемнадцать. Ормус уехал, о Вине остались одни бледнеющие воспоминания, а я курсировал между квартирами своих разведенных родителей, наряду с их домашней прислугой, так как прислугу они тоже поделили; и когда я бывал на них зол — а в таком возрасте это случается нередко, — я говорил, что чувствую себя одним из их плохо оплачиваемых слуг. Затем у матери обнаружили неоперабельную опухоль мозга, и через несколько недель она умерла, словно кто-то — раз! — и выключил свет, оставив меня с грузом невысказанных ласковых слов. Ей был пятьдесят один год.
Вечером после похорон матери мы с отцом поехали взглянуть на Кафф-парейд. Долгий процесс выравнивания и мелиорации почвы был почти завершен. От вилл, променада и мангровой рощи не осталось и следа, а море отступило под натиском больших машин. Перед нами простирался громадный коричневый кусок земли — чистая доска, на которой еще только собиралась писать история. Огромное пыльное пространство оживлял металлический забор, большие плакаты с запретительными надписями, бетонные и стальные фундаменты первых многоэтажных домов, копры, паровые катки, грузовики, тачки и подъемные краны. Несмотря на то что рабочий день уже кончился, вблизи и поодаль все еще виднелись группки рабочих. Мужчины прислонились к бетонным колодцам, из которых, как ветви деревьев, созданных воображением какого-нибудь ботаника-франкенштейна, торчали стальные прутья; женщины в подоткнутых сари, прижимая одной рукой к бедру металлические сосуды, в которых они носили землю, курили биди
[112]
под знаками «Не курить!» и визгливо смеялись беззубыми ртами, в то время как их угрюмые лица говорили, что в жизни нет ничего смешного.
Я подумал, что это не пустота голого места, а духовная пустыня.
«Нет, — сказал отец, читавший мои мысли. — Это чистое полотно, загрунтованное и ожидающее, когда его коснется рука художника. Твоя мать была провидицей. Отсюда, с этого небольшого пятачка, почвы, отвоеванной у морского дна, вознесутся ее озимандийские колоссы, и тогда великие мира сего воззрят на Бомбей и предадутся отчаянию». Он говорил о своем сопернике — единственном, кто смог разлучить двух людей, так сильно любивших друг друга, и в тот миг я не знал, ненавидеть ли мне этот город, оторвавший их друг от друга, или же, взяв пример с Виви, великодушного и ироничного даже в своем безутешном горе, простить Бомбей и даже пожалеть его ради драгоценной, потерянной любви. Я вспомнил песочные замки, мороженое, отсутствие музыкального слуха и плохие каламбуры, и по-новому увидел Вину, в которой от Амир Мерчант было больше, чем в ком бы то ни было на земле.
Стемнело, и ночная мошкара вознамерилась съесть меня живьем. «Пойдем», — сказал я, но отец меня не слышал. Теперь был мой черед читать мысли. Она стала циником, думал он, она заключила сделку с дьяволом, и тот послал в ее голову чудовище и забрал ее к себе. «Неправда, — сказал я. — Ничего подобного. Ты ведь не веришь в дьявола. Это просто дурацкая болезнь». Он очнулся от своих мыслей, такой жалкий, что я его обнял. Я был уже на шесть или семь дюймов выше его; его худая голова с растрепанными прядями седых волос уткнулась мне в грудь, и он заплакал. Огни города — Малабар-хилл вдали и «королевское ожерелье» Марин-Драйв, изгибающееся в нашу сторону, — захлестнули нас, как петля.
В то время я пристрастился к научной фантастике. Был один роман европейского писателя, кажется поляка, о планете, где мысли людей обретают плоть. Подумаешь об умершей жене — и она снова в твоей постели. Подумаешь о чудовище — и оно через ухо заберется в твой мозг. В таком роде.
Огни как петля. Эти слова пришли мне на ум, пока отец плакал у меня на груди. Мне следовало быть осторожнее в своих мыслях. В ту ночь нельзя было оставлять его одного, но мне хотелось побыть в одиночестве, хотелось посидеть и побродить в квартире Амир Мерчант, подышать прошлым, пока оно не ушло навсегда. Мне надо было задуматься, почему он попросил меня выключить вентилятор, перед тем как я ушел, оставив его сидящим на кровати в полосатой пижаме. Безлунная, душная ночь. Мне надо было остаться с ним. Городская тьма охватила его петлей.