— Вина, — говорю я снова.
Она смотрит на меня в упор, теперь в ярости.
— Этот город умирает от жажды, — говорит она. — Уровень подземных вод опасно падает, и теперь в любой момент это место может просто просесть, скрыться с глаз долой. Вот что я называю упасть замертво упившись. И потом этот Папа. Может показаться, что мои выступления — это продолжение его визита, дурацкое совпадение.
Папа действительно только что выступил в Мехико, он даже говорил о рок-н-ролле. Да, дети мои, действительно, ветер несет ответ, но не ветер безысходного отчаяния безбожия, а полный гармонии бриз, наполняющий паруса корабля веры и сопутствующий его пассажирам на их пути в рай. Вине, которая не могла соперничать с ним по количеству слушателей, но знала, что, если бы тут была группа «VTO», Папе пришлось бы не просто, остается лишь утешать себя насмешками над его притянутыми за уши метафорами и распространением последних сплетен о понтифике: как он груб с простыми священниками, о теологии освобождения, «обо всем этом джазе».
— А еще эта история с его водителем, о которой все говорят, — продолжает она. — Нет, речь не о шофере, управляющем «папамобилем». Я имею в виду его водителя тех времен, когда он был еще простым кардиналом Войтылой. Похоже, этот водитель работал у него много лет, и, когда пришло время выборов нового Папы, они вдвоем выехали из Кракова на каком-то задрипанном, отравляющем атмосферу польском драндулете. То еще роуд-муви! Будущий Папа и его сподвижник-работяга на нелегком пути к славе. В любом случае, они приезжают в Ватикан, водитель ждет-пождет, возносится дым — Habemus Papam!
[304]
— и наконец он слышит новость: выбрали его кореша, с которым они хлебнули лиха в пути, его начальника. И тут появляется посланец с известием: «Гони машину обратно в Краков, а потом ищи себе другую работу. Ты уволен».
Мне приходилось видеть ее в разном расположении духа, но никогда — в таком отчаянии. Утром она летит в Гвадалахару, туда, где Панчо Вилья
[305]
выстрелил в часы и остановил время, говорит она и понимает, что шоу не удалось, жизнь завела ее в тупик и она не знает, что ей теперь делать. Она смотрит мне в лицо, и всё, что она там видит, это: Оставь его, Вина, будь со мной, будь моей любовью, — и она не может справиться с этим сейчас: Давай поговорим о чем-нибудь другом; она начинает отпускать шутки насчет «Орфея». Это ее любимая тема, с тех пор как она впервые услышала о моем переезде туда, — ведь я Рай, — отпрыск клана с самыми худшими голосами в музыкальной истории Индии.
— Тебе надо переименовать это здание, — сказала она, — из уважения тебе следует назвать его в честь какого-нибудь другого гребаного бога. Может быть, Морфея, бога сновидений.
Я подыгрываю ей: как насчет Метаморфея, бога превращений. Дальше пошло-поехало. Дело дошло до Эндоморфея и Эктоморфея, богов-близнецов разных типов телосложения. Уолдорфея Асторфея
[306]
, бога отелей. Моторфея, бога байкеров, и Ханса Касторфея, чудесного альпиниста.
Ее поразил поклоняющийся смерти Мехико, и она хочет поговорить о богах.
— По сравнению с их божествами, — говорит она, — Аполлон — это просто театр, Посейдон — приключение, а Гермес — лишь гребаный шелковый шарф
[307]
.
Она вдруг замолкает, глядя на меня. Вина не часто о чем-либо просит, но я вижу, что сейчас ей необходимо, чтобы я подхватил эстафетную палочку. Она не хочет, чтобы я заставлял ее смотреть правде в глаза. Молча она молит меня о сострадании, даже о милосердии.
— Невероятная жестокость для богов — обычное дело, — с готовностью начинаю импровизировать я. — Насилие, убийство, страшная месть. Ты приходишь к ним с распростертыми объятиями — но тебя ждут объятия смерти. Древние боги — индуистские, скандинавские, греческие — не давали смертным никаких законов, требуя от них лишь поклонения. «Благоговение, — говорит обожествленный Геракл Филоктету в пьесе Софокла, — это то, на что очень хорошо клюют олимпийцы». На первый взгляд, это гораздо лучше, чем пришедшие им на смену ребята: никаких проповедей на горе, никаких исламских наставлений, — но берегись, это западня. Чтить богов — значит страшиться их гнева и, следовательно, постоянно стремиться умилостивить их. Природные катаклизмы — доказательство недовольства богов, потому что этот мир — наша вина. Отсюда — постоянное искупление греха. Отсюда — человеческие жертвоприношения и тому подобное.
— Вот это мне в тебе и нравится, — говорит с сарказмом Вина, пряча за этим облегчение и благодарность. — Стоит тебя завести — и потом полчаса не остановишь, а девушка за это время может немножко отвлечься и отдохнуть.
Именно в этот момент я упоминаю о землетрясениях.
Что вовсе не удивительно, учитывая, что мы находимся в знаменитой своими землетрясениями Мексике, не говоря уж о теме самого известного альбома «VTO» и недавних предупреждениях Ормуса Камы о приближающемся Апокалипсисе. Я не суеверный человек, и, надеюсь, читатель уже понял, что и не верующий. Я не думаю, что, говоря о землетрясениях, я призвал на наши головы гнев богов. Но прошу все же принять к сведению тот факт, что я говорил об этом.
К тому же, если быть более точным: не на свою голову. На Винину.
— Землетрясения, — продолжаю я, — всегда заставляли людей задабривать богов. После великого лиссабонского землетрясения 1 ноября 1755 года — катастрофы, в которой Вольтер усмотрел неопровержимый аргумент в пользу трагического видения жизни и против оптимизма Лейбница, — местные жители решили, что необходимо искупительное аутодафе. Был повешен известный философ Панглосс
[308]
(одобренный большинством граждан костер не хотел разгораться). Его сподвижника, герра Кандида Тундер-тен-тронка (его имя, похожее на заклинание, само по себе могло бы вызывать землетрясения там, где их никогда раньше не было), долго секли розгами по окровавленным ягодицам. Сразу после этого аутодафе произошло еще одно сильное землетрясение, мгновенно разрушившее уцелевшую в первой катастрофе часть города. В этом-то и состоит проблема с человеческими жертвоприношениями, — они как героин для богов. К этому очень легко пристраститься. И кто спасет нас от божеств с такими вредными привычками?
— Так, значит, теперь бог — наркоман, — говорит Вина.
— Боги, — поправляю ее я. — Монотеизм достал, как любой деспотизм. Человеческий род от природы демократичен и склонен к политеизму, за исключением той эволюционной элиты, которая окончательно избавилась от потребности в божественном. Человеку инстинктивно хочется, чтобы богов было много, потому что он — Один.