Это будет моей последней поездкой в нью-йоркской подземке. По ее окончании я в последний раз пройду среди каньонов Уолл-стрит до того, как они раскалятся от летнего солнца, потому что, когда этим вечером я выйду на поверхность, гранитные стены будут возвращать в воздух накопленное за день тепло.
Я в последний раз спустился на лифте в хранилище, в последний раз взвесился на входе, в последний раз пожелал доброго утра Осковицу, причем поприветствовал его так сердечно, что он стыдливо отвел глаза, ибо его выводило из равновесия все, что хоть сколько-нибудь нарушало рутину, к которой он был навечно прикован.
– Доброе утро, Шерман! Какой сегодня чудный день! Вот уж – всем денькам денек!
В каком-нибудь фильме это могло бы его насторожить. В реальной жизни его ничто не могло насторожить. Он еще ниже пригнул голову к своему столу, притворяясь, что читает газету.
– Шерман! Да знают ныне звезды и луна, что Шермана душа любви полна! Ты в честь одной красотки из наяд Эроту под стрелу подставил зад! Так поспеши ж на Юг, на берег моря, где будешь отдыхать, не зная горя!
Бедный Шерман Осковиц, который ни разу не целовал женщин, никогда не держал их в объятиях – и проходил мимо миллиона женщин, которых никто никогда не целовал и не держал в объятиях; который не осмеливался смотреть на них достаточно долго, чтобы установился контакт, и который как-то раз сказал: «В Бруклине снегу намело – сантиметров пять. Можно сказать: снегу на пенис» – после чего стал краснеть, пока не начал походить на румяный пирог с вареньем.
– Шерман, Шерман, – сказал я. – Сколько лет тебе осталось? Почему ты не разрубишь все узлы? Поезжай кататься на водных лыжах. Отправляйся на ярмарку в Сиракузы. Там есть будки для поцелуев. Купи поцелуйчик у женщины в будке, Шерман, пока не сыграл в ящик.
Он не на шутку разволновался и, готовый едва ли не броситься наутек, воскликнул:
– Ты с приветом!
– Шерман! – крикнул я. – Ради бога, садись на поезд и отправляйся в Сиракузы! Сегодня же!
– А моя работа? – возразил он.
– Да пропади она пропадом, – шепнул ему я.
– Он сказал – пропади она! – возгласил он, словно обращаясь к невидимому судье.
– Да, сказал.
– Ты сказал… Ты сказал! Я доложу мистеру Пайнхэнду. Да-да, доложу ему.
– Мистер Пайнхэнд в Формосе, – заявил я, ибо в тот день знал местопребывание, по сути, каждого банковского служащего.
– Доложу ему, когда он вернется.
– Валяй докладывай.
Покинув Шермана Осковица, приобретшего теперь цвет винограда, я направился в клеть 47. Одно из главных беспокойств Смеджебаккена состояло в том, как бы меня не направили куда-нибудь в другое место, после того как мы жизнь положили на рытье туннеля до клети 47. Я заверил его, что этого никогда не случится.
– Откуда вы знаете?
– Я совершенно уверен, что смогу оставаться в клети сорок семь целую вечность, если понадобится. Осковиц не воспринимает времени. Для времени требуется по меньшей мере две вещи – движение и изменение. Если бы все оставалось в покое, то время не двигалось бы, его бы не существовало. Без перемен не существовало бы движения, а следовательно, и времени. Для Осковица нет ни движения, ни перемен. Он бюрократ. Помести его в янтарь, которому предстоит расколоться через десять миллиардов лет, он и глазом не моргнет. Поверьте, если бы никто не умирал и ничего не происходило в ближайшие миллион лет, он являлся бы в банк ежедневно, кроме выходных и Йом-Кипура, и даже ничего бы не замечал. Я могу укладывать золото в сорок седьмой клети, сколько мне заблагорассудится, хоть всю жизнь, если мне вздумается, и Осковиц не обратит на это никакого внимания.
Это было истинной правдой. Я оставался в сорок седьмой с того времени, как мы начали планировать ограбление, и вплоть до дня его осуществления – десять месяцев, занимаясь (якобы) работой, на которую не могло потребоваться больше недели.
Другие проблемы были куда серьезнее и досаждали куда сильнее, однако инженерный гений Смеджебаккена все их благополучно разрешил. Он был человеком минувшей эры, совершенно неприспособленным к современной эпохе, и эта особенность характера дарила ему иной раз чудесные озарения.
Он был создан для времен Томаса Эдисона, Марка Брюнеля и Джона Ди. Я часто путаю его с Джоном Ди, ибо, хоть они и не были похожи друг на друга, обоих когда-то поцеловал один и тот же мятежный ангел, а созданные ими новые механизмы, пусть и не схожие между собой, одинаково обстоятельно продуманы. В середине двадцатого века произведения инженерного искусства, определявшие механику того времени, не были такими холодными, мощными и негуманными, как теперь. Они все еще создавались из металла и дерева. Они все еще пахли машинным маслом, лелеяли в себе огонь, испускали пар или приводились в действие водой, потоком воздуха или магнитами, крутящимися на мерцающем стержне. Никому не казалось, что они нарушают законы природы. По духу своему они совершенно отличались от этих ужасных ящиков для тупиц, которые называются компьютерами. Они были тиглями, наполненными землей, водой, огнем, гравитацией и магнетизмом. Можно было их потрогать, понюхать, почувствовать их вибрацию. Они не светили вам нагло в лицо слабоумной прозеленью, не были безгранично терпеливыми и полностью лишенными голоса механизмами.
Машины, которые так любил Смеджебаккен, сами были едва ли не живыми организмами и не впадали в стерильную точность, которая отличает сверхчувственный, божественный мир от нашего, человеческого. И никому не требовалось состязаться с ними в погоне за совершенством. Так что, видите ли, Смеджебаккен не был самонадеянным. Даже если он в чем-то ошибался, ошибка эта ни в чем пока не проявилась, и все его устройства были выполнены с той невинной дерзостью, которой, смею утверждать, более не существует.
Самая большая наша проблема заключалась в том, чтобы провести шахту сквозь горную породу в точности к той точке клети 47, куда нам требовалось, и не только для того, чтобы снаружи не было видно, как в нее отправляется золото, но и, что гораздо более существенно, с той целью, чтобы отверстие ее оказалось между проводами сигнализации, забетонированными на расстоянии фута друг от друга. Это было исключительно трудной задачей, и в процессе преодоления одной трудности создавались две новые, чему, казалось, не наступит конца. Но в этом, сказал мне Смедасебаккен, и состоит инженерия. А вера инженера не только в том, что все трудности можно преодолеть, но и в том, что число их конечно.
Прежде всего нам пришлось сделать трехмерную карту беспрецедентной точности. Поскольку наши отметки уровня отстояли друг от друга на полмили и имели между собой полдюжины поворотов (одна отметка была сделана в угловом камне здания фирмы Стиллмана и Чейза, а другая, метка маркшейдера, – на улице рядом с ближайшим входом в подземку) и поскольку перепад высоты составлял 75 метров, на схеме нашей изображался зазубренный, изогнутый маршрут длиной приблизительно в 1761 метр. Нам надо было начать в точке, которую мы могли определить лишь косвенно, и, пройдя 1761-й метр, сделав более сотни угловых измерений, вернуться вслепую в эту самую точку. Чтобы разместить виниловую крепь, которая поглотит золото, и, что более важно, чтобы дать ход толщине телескопических буров для столь длинного отрезка, который нам требовалось просверлить, шахта должна быть 20 сантиметров в диаметре.