Прошло! Арлекин застывает, раззявив пасть, Коломбина замирает, а я от души радуюсь своей крепкой, незамысловатой народной шутке, которую пользуют в балаганах пару-тройку сотен лет. Фантина укоризненно качает головой, а Коломбина приносит Арлекину стакан воды. Тот выпивает, начинает дышать почти по-человечески, а потом неуверенно присоединяется к моему смеху. Молоток, держит удар. А я от полноты чувств так защипываю коломбинину попку, что та аж вскрикивает (то ли от боли, то ли от страсти) и хватает меня за волосы. И ах! Моя роскошная шевелюра, сделанная из отборного конского волоса в цирюльне иностранца Якова Панусова, оказывается у нее в руках. И все! Видят! Мою! Лысую шишковатую голову. Ну, прошмандовка, сейчас ты у меня получишь...
И тут раздаются три удара молотка. Следующее представление, которое во все времена маст гоу он. Я нахлобучиваю на голову парик, натягиваю свою плачущую маску. Фантина хватает концертино и занимает свое место на табуретке, а Коломбина выбегает на сцену. Сейчас эта сучка у меня получит. Я вылетаю на сцену и изо всех сил обнимаю Коломбину. Кричи не кричи. То не досточки, то косточки твои трещат. А ты, сопляк, охолаживаю я взглядом Арлекина, постой-погоди, не стучите колеса, а то мигом на улице окажешься. Рожу-то свою кривую спрячь. Для того тебе маска веселая дана, чтобы чувства свои в жопу засунул. И пока я сладко злорадствовал, девка из рук выскользнула, за кулисы шмыгнула и к этому хмырю прижалась, защиты ищет. Арлекин надевает свою тупо веселящуюся маску. Молодец парень, представление должно мастгоуонить. А я сижу, как и положено, сижу на скамейке. Сейчас пойдем на трюк... Арлекин подходит к скамейке, резко садится на край. И я, вместо того чтобы мягко упасть, взлетаю в воздух и резко падаю на сцену. Ой, как больно... Ой, мать твою... Но на репризу-то выходить надо... Цирк. Встаю. Больно. Втискиваюсь между Арлекином и Коломбиной. Больно. Они меня отталкивают. Больно. А этот подонок, как назло, старается кинуть меня сильнее, чтобы последние кости старику переломать. Ой, больно! Да нет, это он, наоборот, старается меня поддержать. Чтобы до конца представления дотерпеть. А из меня уже не смех, а всхлипы рвутся, и ножки подкашиваются, как никогда их и не было. Ох, дети мои, дайте доработать номер до конца. Не дайте упасть на сцене. Ни к чему мне на старости лет такой позор... Думал ли я об этом раньше, когда моложе и лучше качеством был. Но вот финальный трюк. Арлекин и Коломбина целуют меня в щеки. Поэтому-то я и не падаю. Зритель хохочет. Все. Отработали. Ну, сейчас они мне ввалят. И будут правы. А не неси свое говно на сцену! Не рассчитал старик свои силенки, скажете?.. Это точно. Только старики редко считают себя стариками. Я знаю. Мой отец в своем последнем выходе в шестьдесят два лихо прошелся через сцену во фламенко и рухнул замертво. Все удивлялись: чегой-то он, сорок пять лет по три раза в день проходился в том сраном фламенко, восемь танцовщиц перетанцевал, а тут ни с того ни с сего умер. А я пока (ПОКА) выжил. А ведь я на арене, сцене, в манеже уже больше полтинника... Старость не старость, но... Да, впрочем, еще потянем. Не в униформу же идти. А что это они на меня так смотрят... Ох, не избежать позора на старости лет. Да и поделом. Чуть представление не сорвал. Старый козел! На молодую телку потянуло! Да тебе три народные минетчицы Союза не помогут. Онанизм для тебя несбыточная мечта. Сейчас получишь по полной программе. И я расслабился. Безумно долгая пауза. Я вжимаю голову в плечи. Так всегда перед первым ударом. Главное, его выдержать. А потом уже пойдет спокойно и ритмично. Не привыкать. Меня уже кромешили в ГОВД Южно-Сахалинска, делали пятый угол в шалмане на Таганке, пытались пописать в антракте концерта в Канске из-за какой-то татуированной герлы... Все уже было, и все уже били. Ну, давай, молодой, начинай... Не томи! И тут я чувствую, как кто-то слегка гладит меня по парику. Не поднимаю голову. А то как подниму, а мне ка-а-ак по ней... Не... чего-то не похоже на экзекуцию. Втихаря выгоняю правый глаз на лоб. Господи, Боже мой, эта сучка гладит меня! По волосам! Выгоняю на поверхность оба глаза. Этот сопляк сочувственно мне улыбается. Фантина наливает пива. Что происходит? Мир рушится? Вы мне еще о гуманной дрессуре расскажите. Но нет, никакого подвоха нет. Начинаю суетливо смеяться. Или плакать. Хер его знает. А потом лезу за зеркало и достаю оттуда рулоны старых афиш. Летят красные, желтые, синие. А! Вот она. Обнимают друг друга Коломбина и Арлекин. Арлекин и Коломбина. Ну вглядитесь же!.. Ведь это же я! Сорок лет назад. А Коломбина – это она, Фантина! Перестань, детка, лить сопли на концертино. Кроме нее, никто не помнит, что я был лучшим Арлекином в Западной Галиции. Коннармейцы, глядя на мою работу, забывали о погромах. А князь Понятовский чуть было не замирился с Богданом Хмельницким. Слащев и Бела Кун хохотали друг у друга на плече.
И опять три удара молотком, и опять представление. Протягиваю руку за своей плачущей маской, но Арлекин протягивает мне свою! Смеющуюся! Он предлагает мне сорок минут молодости! Молодости Арлекина... И вот я опять смеюсь. Как сорок лет назад.
Фантина играет вступление, Коломбина выбегает на сцену, за ней Арлекин в моей маске Пьеро. А потом выбегаю я. Дальше я что-то смутно помню, но не все. Помню, как ударился копчиком о скамейку, помню хруст, но не помню: копчика или скамейки. Помню шепот Арлекина: «Держись, дед, еще немного, дед. Фантина, помогите мне его вынести». И непрекращающийся свист зрительного зала.
...По сопливой от весенних дождей дороге ползет наш фургон – сначала в лагерь гуситов, потом на Нижегородскую ярмарку, а к зиме в Сергиев Посад на закрытый корпоратив по случаю престольного праздника благоверного о. Сергия Радонежского. На облучке сидит Фантина. Сзади фургона идут Коломбина и Арлекин. А в фургоне еду я. Впрочем, не уверен. Сейчас бы молока выпить (умер, значит) или «Сливове крепкого» закарпатского облхарчпрома (нет, все-таки жив). Стоном обозначаю свое присутствие в этой жизни, и под полог фургона протягивается мягкая женская рука с кружкой того самого «Сливове крепкого» закарпатского облхарчпрома. Сливове как сливове, а вот рука... Это не переплетение жил Фантины, не синеватые, но уже прикрытые мозолями пальцы Коломбины и уж, конечно, не цирковая рука Арлекина. Хотя бы потому что рука женская. Ощупываю руку. О господи... На безымянном пальце левой руки обнаруживаю колечко.
И вот я лежу в фургоне, измолотый поневоле Арлекином (ведь балаган маст гоу он) и годами разнонеумеренной жизни и удивительно четко каждой клеткой своей дряхлой кожи понимаю, что это был мой последний кульбит. Бенефис, сопровождаемый не букетами цветов и аплодисментами, а слизью порченых помидоров и сопливыми песнями Тани Булановой. (Ничего против нее не имею, просто записываю эти слова под какую-то из ее песен.) И тут эта рука. Я не до конца мертвый! А где-то, может быть, и живой. Дождь по должности и по литературному состоянию момента тукал по крыше фургона. Где-то сзади тихо о чем-то переговаривались Коломбина и Арлекин, что-то невнятное напевала с козел Фантина, а мои артритные пальцы гладили тонкие пальцы с невидимыми в темноте голубыми прожилками. А потом руки раздели меня, провели по векам, из-под которых сочились слезы, и мягко заткнули рот, из которого был готов выплеснуться старческий, жалостливый к себе плач. Даже не плач, а скулеж. Ибо драный старый пес плакать уже не может, потому что в плаче содержится какая-никакая, а сила. А во мне силы уже не было. Поэтому я только тихо и благодарно скулил. Ко мне прижалось молодое тело – точно такое, как тридцать или сорок, а может быть, и все пятьдесят два года назад. Казалось бы, мне должно быть стыдно, что я ничем не могу ответить этому телу. И за что, за что мне все это?! Я целовал это тело, прижимался сухими шелушащимися губами к голубым даже в темноте пальцам и возвращался к жизни. И ее тело под моими поцелуями истаивало, истончалась кожа, постепенно выпирали кости, а в моих пальцах оставались клочки почти бесплотных волос. А потом Лолита исчезла совсем. Потому что это была не Лолита. Колечко оказалось не из нефрита. А я заснул. И видел ее во сне. А Коломбина вообще не носила колец.