Семен смотрел на возбудившуюся Прасковью Филипповну, плохо представляя себе, чего она от него хочет.
– Это... что ж... вы хотите сказать... чтобы моя мама наняла мне гувернантку? Или кухарку? Чтобы я на них дрочил, что ли?
– Больной! – заорала Прасковья Филипповная. – Что бы ты их...
– Прасковья Филипповна! – вскричали мы с отцом Евлампием.
Интеллигент Семен, покрутил головой в тупой задумчивости, а потом, что-то просчитав в своей интеллигентной голове, мягко улыбнулся Прасковье Филипповне и сказал:
– Понимаете, если бы моя мама наняла кухарку для ЭТОГО, то на стряпню ее зарплаты уже бы не осталось.
– Это что за инженер у тебя мамаша?! – изумилась Прасковья Филипповна.
– Советский! – уже втроем ответили мы ей.
Прасковья Филипповна, что-то прокрутив в своей потрескавшейся от времени памяти, по-доброму улыбнулась Семену:
– Тогда не грех.
И мы втроем облегченно вздохнули. И выпили под гусенка.
– Так с чем пожаловали ко мне, Семен... – Жандарм вопросительно смотрит на сыщика, сыщик – на жандарма. (Это метафора слов: «Отец Евлампий вопросительно глянул на Семена».)
– Сергеевич, – ответили жандарм и сыщик друг другу. (Обратно метафора.)
– Так чем, Семен Сергеевич, я могу вам помочь? И почему вы ко мне прийти пожаловали?
– Потому что в других инстанциях я уже побывал, и все без толку. Вы моя последняя надежда.
– Чем могу, помогу, – искренне ответил отец Евлампий.
– Присоединяюсь, – сказал я.
– Да и я тож не откажусь, – внесла свою словесную лепту Прасковья Филипповна и добавила, потупив взор: – По женской части.
– Тьфу на вас, матушка! – возмутился отец Евлампий. – Вы уж лучше по кухарской части распорядитесь.
Прасковья Филипповна посмотрела на стол, и с него мигом исчезли тарелки, рюмки, щи и прочие пищи. Остались лишь флакон wisky (виски), лафитники, загримировавшиеся под стаканья для wisky (виски), и сомовий бок, по вкусу ничем не отличающийся от свежевыпеченного пая с корицей. А так, на вид, сомовий бок, он сомовий бок и есть. Вот все, что осталось. Но все равно красиво. Кто-то красиво уходит, а кто-то красиво остается. Я имею в виду Прасковью Филипповну, которая прихлебывала wisky (виски) и густо затягивалась коричневой пахитоской. Что такое «пахитоска», я не знаю, но звучит красиво. А раз все остальное красиво, то без пахитоски никуда. И без граммофона. «Перебиты, поломаны крылья. Дикой болью всю душу свело. Кокаина серебряной пылью все дорожки мои замело». А потому что какая, на фиг, пахитоска, если без кокаина! Лично в меня пахитоска без кокаина не лезет. Тонкость организма. Вот кокаин и образовался. Перед каждым застольщиком по две дорожки. Чтобы ни одну ноздрю не обделить. И по доллару, скрученному в трубочку. Если уж wisky (виски), то кокаин через доллар. Иначе западло. Однако отец Евлампий от своих дорожек отказался по неизвестной мне причине. Не помню я, чтобы в священных писаниях и преданиях был прямой запрет на кокаин.
– Не люблю я кокаин, Михаил Федорович, – смущенно мотивировал отец Евлампий свой немотивированный отказ.
– Ну и чё, батюшка, – проговорила между двумя вдыханиями Прасковья Филипповна, – что не любишь. Кокаин не родина, чтобы его любить. Давай, батюшка, вдохни. А то все как все, а ты не как все... Нехорошо получается...
Я молчал, следуя за движением кокаина по моему организму, а интеллигент Семен Сергеевич свистнул носом, сладко кашлянул и неожиданно грозно произнес:
– Да, батюшка, отец Евлампий, нехорошо. Я бы даже сказал – НЕ СО-БОР-НО...
Е...аться – не работать! – обалдели мы все, а Семен Сергеевич грозно посмотрел на отца Евлампия, и отец Евлампий вдруг увидел рассвет, медленно встающий над заснеженными Соловками. И вытравить этот вид можно было только восстановлением соборности. Потому что русскому народу без соборности одна дорога – на Соловки. А отец Евлампий на северные острова соглашался только по доброй воле.
– Ну вот и славно, батюшка, – сказала Прасковья Филипповна, глянула в зеркало (не русской революции, а обычное), увидела себя в бархатном салопе с турнюром и в кокошнике в стеклярусе (неликвид, оставшийся от путешествий МиклухоМаклая) – и ахнула. После аханья она перевернула зеркало, с обратной стороны которого тоже было зеркало. В нем тоже отражалась Прасковья Филипповна, но в короткой кожаной юбке и малиновом топе, из которого вопили о воле две здоровенные натуральные груди. Взгляд у нее был томный, с поволокой, заволокой и подволокой. Она внимательно осмотрела себя, улыбнулась, как Мария Магдалина до известной встречи, и шагнула в зеркало.
– Куда это она? – спросил я из чистой любознательности.
– На рынок. Преображенский. В рыбные ряды. С норвежской семгой, – ответствовал отец Евлампий. В перерывах кашля, возникшего от случайной затяжки Прасковьиной пахитоской.
– Так, – как ни в чем ни бывало встрепенулся Семен Сергеевич, – о чем я говорил?
– Ни о чем, – ответил я, – не считая какой-то херни о связи нюхания кокаина с соборностью. Поэтому можете начинать сначала. По какой такой причине ты, безверный интеллигент, приперся в Божий Храм, протолкался в нем без пользы смысла всю службу, потом вторгся в частное церковное владение, неизвестно зачем вверг нас в бессмысленный диспут о греховности детского онанизма, был накормлен, напоен, намарафечен и в благодарность за это обвинил нас в отсутствии соборности. Ну не е... твою мать!..
Сергеич хотел что-то вякнуть, но я опустил ему на плечо свою тяжелую десницу в кольчужной рукавице и пригнул его к столу:
– Да знаешь ли ты, смерд, что я за это могу с тобой сделать?!
– Не знаю, – все-таки ухитрился вякнуть безверный интеллигент, задыхаясь от запаха пая с корицей, исходящего от бывшего сомовьего бока.
– Он не знает, Михаил Федорович, – довольно-таки безосновательно подтвердил отец Евлампий. Откуда он мог знать, что Семен Сергеевич не знает, что я могу с ним сделать за ложное обвинение в отсутствии соборности?
И я отпустил его. Откуда Семен Сергеевич мог знать, что я ним сделаю, если я сам об этом ничего не знаю? Просто наш человек, приступив к какой-либо деятельности, не всегда точно знает, с какой целью он к ней приступил, и жутко мучается во всех смыслах этого слова. Осенью сорок пятого года выкинули японцев с Южных Курил, а что с островами потом делать, не знали. И вот уже третье поколение русских людей мыкается там, и многие даже ни разу в жизни не видели трамвая. А отдать жалко. У меня был знакомый удав, который, будучи сытым, по непонятным соображениям заглотнул двухголового теленка. Когда я его спрашивал, на хера ты заглотнул двухголового теленка, он ничего ответить не мог. Только мычал на два голоса. Теленок застрял в районе головы, так как остальная часть удава была уже заполнена предыдущей пищей. Какой – не знаю. Он ее сожрал без меня. А выплюнуть теленка жалко. И в конце концов мир лишился и удава, и двухголового теленка. Еще один пример – этот последний абзац. С какой целью я его написал, не знаю. Потому что к концу творчества забыл, для чего его начинал. А вычеркнуть жалко. Вот же ж...