Но это, во-первых.
А во-вторых.
Я Тамару любил. А то, что окна выходят на Московский проспект, – это случайность.
Между прочим, я так и не выдал им Емельяныча, все взял на себя.
Мне не рекомендовано вспоминать Тамару.
Не буду.
Познакомились мы с ней… а впрочем, какая разница вам.
До того я жил во Всеволожске, это под Петербургом. Когда переехал к Тамаре на Московский проспект, продал всеволожскую квартиру, а деньги предоставил финансовой пирамиде. Очень было много финансовых пирамид.
Я любил Тамару не за красоту, которой у нее, честно сказать, не наблюдалось, и даже не за то, что во время секса она громко звала на помощь, выкрикивая имена прежних любовников. Я не знаю сам, за что я любил Тамару. Она мне отвечала тем же. У нее была отличная память. Мы часто играли с Тамарой в скрэббл, иначе эта игра называется «Эрудит». Надо было выкладывать буквы на игровом поле, соединяя их в слова. Тамара играла лучше меня. Нет, правда, я никогда не поддавался. Я ей не раз говорил, что работать ей надо не в рыбном отделе обычного гастронома, а в книжном магазине на Невском, где продают словари и новейшую литературу. Это сейчас не читают. А тогда очень много читали.
Ноги сами, сказал, привели. Рано или поздно, я бы все равно пришел сюда, сколько бы мне ни запрещали вспоминать об этом.
Просто за те два года, что я жил с Тамарой, тополь подрос, тополя быстро растут, даже те, которые кажутся уже совершенно взрослыми. Крона у них растет, если я непонятно выразился. Теперь ясно? А когда видишь, как что-то медленно изменяется на твоих глазах – в течение года или полутора лет, или двух, – тогда догадываешься, что и сам изменяешься – с этим вместе. Вот он изменялся, и я изменился, и все вокруг нас изменялось, и далеко не в лучшую сторону, – все кроме него, который просто рос, как растут себе тополя, – особенно те, которым не хватает света… Короче, я сам не знал, чем тополь мне близок, а то, что он близок мне, понял только сейчас, когда увидел, что пилят. Надо ведь было через столько лет прийти по этому адресу, чтобы увидеть, как пилят тополь! Вот и всколыхнуло во мне воспоминания. Те самые, которыми мне было запрещено озабочиваться.
Зарплата у нее была копеечная, у меня тоже (я чинил телевизоры по найму – старые, советские, еще на лампах, тогда такие еще не перевелись, а к моменту шестого июня одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года уже не чинил – прекратились заказы). В общем, жили мы вместе.
Однажды я ее спросил (за «Эрудитом»), смогла бы она участвовать в покушении на Ельцина. Тамара спросила: в Москве? Нет, когда он посетит Санкт-Петербург. О, когда это будет еще! – сказала Тамара. Потом она спросила меня, как я все это вижу. Я представлял это так. Черные автомобили мчатся по Московскому проспекту. Перед тем, как повернуть на Фонтанку, они, по традиции (и по необходимости), тормозят. Перед его автомобилем выбегает Тамара, бухается на колени, вздымает к небу руки. Президентский автомобиль останавливается, заинтригованный Ельцин выходит спросить, что случилось и кто она есть. И тут я – с пистолетом. Стреляю, стреляю, стреляю, стреляю…
Тамара мне ответила, что у меня, к счастью, нет пистолета, и здесь она была неправа: к счастью или несчастью, но Макаров лежал в ванной, за трубой под раковиной, там же двенадцать патронов – в полиэтиленовом мешке, но Тамара не знала о том ничего. А вот в чем она была убедительна, по крайней мере, мне тогда так казалось, это что никто не остановится, кинься она под кортеж. А если остановится президентский автомобиль, Ельцин не выйдет. Я тоже так думал: Ельцин не выйдет.
Я просто хотел испытать Тамару, со мной она или нет.
Потом он меня спрашивал, светя мне лампой в лицо: любил ли Тамару? Почему-то этот вопрос интересовал потом не одного начальника группы, но и всю группу меня допрашивающих следаков. Да, любил. Иначе бы не протянул два года на этом шумном вонючем Московском проспекте, даже если бы жил только одной страстью – убить Ельцина.
На самом деле у меня было две страсти – любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
Две безотчетные страсти – любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
И если бы я не любил, разве бы она говорила мне «орёлик», «мой генерал», «зайка-зазнайка»?…
Ельцина хотели тогда многие убить. И многие убивали, но только – мысленно. Мысленно-то его все убивали. Девяносто седьмой год.
В прошлом году были выборы. Позвольте, без исторических экскурсов – не хочу. Или кто-то не знает, как подсчитывались голоса?
Во дворе на Московском, восемнадцать, я со многими общался тогда, и все как один утверждали, что не голосовали в девяносто шестом за Ельцина. Но это в нашем дворе. А если взять по стране? Только я не ходил на выборы. Зачем ходить, когда можно без этого?
Ему сделали операцию, американский доктор переделывал сосуды на сердце.
Ох, мне рекомендовано об этом забыть.
Я забыл.
Я молчу.
Я спокоен.
Итак…
Итак, я жил с Тамарой.
Возможность его смерти на операционном столе обсуждалась еще недавно в газетах.
И я сам помню, как в газете, не помню какой, меня и таких же, как я, предостерегали против того, чтобы жизненную стратегию не связывали с ожиданием его кончины.
Но я не хочу отвлекаться на мотивы моего решения.
А что до Тамары…
В двух шагах по Московскому – Сенная площадь. Большую часть барахолки на ней к тому времени уже разогнали. Но всегда можно было нащупать цепочку, ведущую к продавцу. В зависимости от того, какой продавец требовался. В данном случае, если кто не понял еще, – к продавцу того, из чего производится выстрел.
Вот такого продавца я и нашел в свое время на пустыре, где улица Ефимова упирается в Сенную площадь.
Короче, Емельяныч меня во всех отношениях не то чтоб поддерживал, а мы были вместе. Он только пил изрядно, и очень плохие напитки. Он покупал их в ларьке у Витебского вокзала.
Однажды он сказал, что за его спиной стоит целая организация. И что я в организацию принят.
В нашей организации он был на ступень выше меня, вследствие чего знал других – из нашей организации. Я же только Емельяныча знал. Он жил в соседнем доме, а именно в доме номер шестнадцать. Окна у него выходили на перекресток, и в случае появления Ельцина он бы мог метче стрелять из окна. Дело, однако, в том, что мы не планировали стрелять по машине. Зачем по машине, если она бронированная? Это бессмысленно. Это равносильно самоубийству и профанации общей идеи. Я так думал тогда, и Емельяныч – тоже. Но я уже об этом, кажется, говорил?
А вот о чем я еще не говорил: у нас был другой замысел.
Наступил июнь одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года.
Пятого июня, за день до приезда Ельцина в Петербург, Емельяныч мне сказал, что Ельцин завтра приедет. Я знал. Все, кто хотя бы немного интересовался политикой, знали.