Книга Ленинград, страница 7. Автор книги Игорь Вишневецкий

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Ленинград»

Cтраница 7

«Да, интересно. Прощайте!» — и Четвертинский двинулся через Проспект двадцать пятого октября к заколоченному Елисеевскому. Стараясь подавить мысли о еде, в которых даже простецкий салат представал сказочным кушаньем — картофель! морковь! свёкла! лук! вожделенная рыба! — он стал сводить воедино недодуманное о частном и общем, о тектонических сшибках

мыслительных плит, так наезжающих друг на друга, что голова ходит кругом, а почва выскальзывает из-под ног.

Родовым гербом Четвертинских — православной, исконной их ветви, никогда не роднившейся ни с кровожадными викингами Рюриковичами, ни с онемечившимися Романовыми — был конный Св. Георгий, пронзающий вьющегося у копыт змия. Как лингвист, как человек, склонный к обобщениям, Фёдор Станиславович понимал, чтó стояло за сохранённым веками глубинным образом:


молнийные разряды атмосферических,

дарящих дыхание, вдувающих душу и дух сил,

бьющие по силам иным —

тем, что путаются под копытами бесстрашных

кочевников,

царей плодородного континента, всадников-кшатриев,

по силам вечно смущающим, вторгающимся,

отравляющим сознание ядом «культурной», будь она

неладна, резиньяции,

изгоняющим нас из рая прямой и действенной жизни

(она-то и есть бессмертие — ибо не ведает о конце,

не боится его).

Сомненье, бездействие и отрицание

против чести, веры, поступков, верности.

И пусть дорога Фёдора Станиславовича была несколько иной — понимание и в понимании сохранение мудрости, её тысячелетних смыслов — воина-кшатрия, стерегущего покой земли, и оратая-ария, засевающего эту землю семенами и смыслами, он уважал бесконечно. Происходившее, и особенно война, было для него обнажением вечной триады: мудрости — бесстрашия — труда, — снятьем, как накипи, всего остального. Мы не нуждаемся в беспредельных сомнениях, вопрошаниях о природе вещей, если эта природа дана нам в прямом проживанье и действии. Пусть же она обнажится дальше, до самого основания через то, что происходит с нами. Разве не в вопрошании о ясном и так заключается змиев соблазн? Разве не в этом грех Адама и Евы? Мы приняли его за начало нашей истории, мы с этим согласны — но когда-то и наша история должна завершиться.

Пусть происходящее, мысленно продолжал Четвертинский, приведёт к высвобождению — ударом метафорического копья — солнца света, солнца правды. А моё, ваше, общее наше тело даже в гибели, в сокрушении — оттого и не страшных — ляжет в основание нового мира.

Догадка пришла ему в голову: а не является ли тогда жертва всех, кто сейчас заключён в осаждённом городе, наша гибель — именно ритуальной и потому неотвратимой при закладке нового основания? И чего здесь бояться — погибнем ведь все? «А я сам, додумывающий и договаривающий мысли брата Сергея и как бы доживающий его жизнь в нашем городе — не являюсь ли я, пусть и метафорическим, его убийцей? Ромулом, жертвующим Ремом во имя Четвёртого и навсегда вековечного Рима?» — Ответа на самый последний вопрос у Четвертинского пока не было.

XII

Тьмутаракань на Васильевском, где жила Вера, и прежде никому, кроме местных жителей, не интересная, с первых же дней вражеских налётов не представлялась особенно привлекательной целью и немцам, а на более или менее регулярные обстрелы этого сектора им пока было жаль усилий. И так как туда исправно ходил общественный транспорт — рядом располагался огромный Трамвайный парк им. Леонова — то Верино уединение можно было считать благословенным.

В этом, во всяком случае, убеждал себя Глеб. Привыкнув за многие годы к одиночеству, он даже теперешние частые разлуки с возлюбленной, невозможные, живи Вера в центральной части города, почитал за неизбежность. Вере же не оставалось ничего, как утешать себя, что стоит только взойти на подножку трамвая № 4, и она, при удачном стечении обстоятельств (т. е. при отсутствии воздушной или артиллерийской тревоги), через какие-то двадцать минут уже возле Площади Урицкого, в самом начале Проспекта 25-го Октября, а там легко пересесть на 24-й или 34-й, и вот уже перед ней дверь заветной квартиры на Площади Труда, не внешний, а настоящий её дом, где счастливо бьётся сердце, заполняя всё существо.

Представить, что она отправляется туда не в звенящем аквариуме — мимо погашенных факелов-маяков у Биржи, через Мост Республики, с которого открывался как всегда ослепительный вид на Петровские коллегии и на Адмиралтейство, сильно похорошевшие за эту осень, минуя затем Эрмитаж, куда Вера продолжала ходить на работу, — что вместо поездки в трамвае стучит каблучками полтора часа по раннему тонкому снегу, по улицам-линиям с запада на восток, сворачивает, срезая дорогу, по Веры Слуцкой на Проспект пролетарской победы и оттуда уже поворот направо к Мосту лейтенанта Шмидта — нет, представить себе этого, несмотря на все перемены, она пока не могла.

XIII

Из тетради Глеба:

«12 ноября 1941 г.


Музыка Блокады:

по радио Чайковский,

при обстрелах или налётах —

метроном (сердцебиение), а потом фанфары

(отбой).


Сегодня с утра за роялем —

как-никак воскресенье,

не очень присутственный день

в Зубовском институте —

под десятиминутный стук метронома

(и разрывы снарядов) —

проигрывал партитуру „Гимна Перуну“

Аскольда Радзивилла.

Когда-то „Гимн“ произвёл на меня сильное

впечатление.

Да и сам Аскольд — щуплый, нервный —

поражал титанической мощью,

существующей как бы помимо его

физического существа

и нелепого имени,

данного отцом-меломаном,

в честь любимой им оперы —

сына назвать в честь „Могилы“! —

Нет, меньше всего было в авторе „Гимна“

от буйного воеводы,

убитого в распре варяжским князем,

но ощущалось дыханье

фаустовских гармоний,

что-то лишь отчасти славянское.

Недаром другой Радзивилл,

чью партитуру к „Фаусту“

одобрил сам Гёте,

приходился ему роднёй.

Помню, и как Савроматов,

задорный и белозубый,

с дикарским нахрапом

развинчивал вместе со мною

этот „Гимн“ на детали,

а потом свинтил его заново

в форме пёстрого „Солнцегрома“.


Теперь, когда бездна реальная

разверзлась внутри и вне,

ближе не „Солнцегром“,

не тектонический сдвиг

„Гимна Перуну“, а сила,

что заклинает обвал,

что вбирает в себя стихии

и преображает их

алхимически

в золото острого чувства —

скажем, „Манфред“ Чайковского,

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация