Все смотрят на меня, обращают внимание, я говорю:
— Какое ваше дело?! Еще мне кролики будут указывать!
А он мне заявляет:
— Я и не скрываю, что я кролик. Я этим даже бравирую. Берите уже вашу водолазную деталь для погружения в холодную пучину Баренцева моря, и можно я понесу вас из магазина на руках?
— Идите к черту, — говорю я.
— Давайте вместе куда-нибудь пойдем? — он предложил миролюбиво. — Пропустим рюмочку?
— Трезвость для меня очень неестественна, — доверительно сообщал он, ведя меня через дорогу в какую-то забегаловку. — Пока я не выпил, я чувствую себя смущенно и неуверенно.
И вот мы сидим, пьем «Рислинг», и с каждым стаканчиком этот Роальд нравится мне все больше и больше. Там было так тепло, я выпила, согрелась, народ в ушанках и пальто ел пельмени. Не знаю, мне всегда были бесконечно милы тепло одетые посетители пельменных. Мне с ними нечего терять и нечего делить, я вся светилась от счастья! Я вдруг почувствовала, что по уши влюбляюсь в этого кретина Роальда, в весь сумасшедший карнавал, на котором он буйно веселился.
Мне казалось, что это сон. Потому что мне часто снятся зайцы.
— А я никогда не помню свои сны, — сказал Роальд. — Только неприличные. Зато неприличные помню очень хорошо. И надолго их запоминаю. …И помню с кем. Можно я тебя поцелую?
— Конечно, поцелуй! — говорю я.
— Вообще, мне на женщин везет, — сказал Роальд, не двинувшись с места. — Вчера я в метро поздно вечером увидел девушку. Я ей говорю: «Сударыня! Мы оба с вами случайно оказались в метро. Вы шлюха, я богач. Давайте выйдем и сядем в мой мерседес?» Она отказалась выходить, и мы стали близки в метрополитене. Она диктор на телевидении. Сообщения синоптиков. Вот ее визитная карточка.
Я говорю (а я уже к тому времени основательно нагрузилась):
— Я смотрю, у тебя, Роальд, п-повышенные з-запросы!..
— Если б у меня были повышенные запросы, — он отвечал, — я бы тут сидел сейчас не с тобой, а с Наоми Кэмпбел!
— Какая Наоми Кэмпбел, что вы городите? — воскликнул Анатолий Георгие-вич. — Вы взрослая женщина, можно сказать, пожилая. Наоми Кэмпбел вам в дочери годится!
— Ну нет, — говорю, — Анатолий Георгиевич, в дочери она мне совершенно не годится! Куда мне такие дочери? Вы соображаете? Она один раз поздно бы пришла, не позвонила, второй, а если бы вообще всякую совесть потеряла — явилась бы под утро, что тогда?! Кому звонить и где мне ее, такую, искать? Тем более, я про нее
читала — она приревновала какого-то типа к другой женщине и по этому поводу, не моргнув глазом, выпила баночку седуксена. Ее теперь мало, наверно, что волнует, но куда это все годится и какие надо иметь железные нервы, чтобы чучкаться с подобными неготовыми к суровой жизненной борьбе дочерями? И где бы я, скажите на милость, вы оглянитесь вокруг себя, нашла верного ей человека? А главное, сразу бы мировая общественность отметила: это она в свою ненормальную ревнивую мамашу, у них вся родня такая, их родственник — это мой дядя по материнской линии, приревновал жену, она интересная такая особа, блондинка, работает директором библиотеки, так вот он решил повеситься и написал записку: «Прошу винить в моей смерти Червякова!» Тетка входит — он вешается, она: «Ах!..» Он — ей, стоя уже на обеденном столе с петлей на шее: « Говори, кто такой Червяков?! И в каких ты с ним состоишь отношениях?» Она плачет: «Не знаю я никакого Червякова!» И вдруг вспоминает — у нее в ежедневнике (а эта дура вела ежедневник) на каждой странице:
«ЧЕРВЯКОВ!»
«ЧЕРВЯКОВ!»
«ЧЕРВЯКОВ!»
«Так это я напоминание себе пишу, — кричит она, — чтобы в зоомагазине рыбкам купить червяков. Вот мое алиби!» И она показала своему Шерлоку Холмсу промокший бумажный кулек с червями.
Признаться, чем он мне нравился, этот сукин сын, ему было начихать на весь свет. Милиционеры по сто раз на дню проверяли у него документы. Не верили своим глазам, что по центральным улицам Москвы, весело посвистывая, на законном основании фланирует на свободе и культурно проводит время в обществе приличной девушки настоящий кролик, причем такой монстр. И у него значок на груди — он все время носил: « Я — Шекспир!»
Мы с ним шлялись везде, всюду целовались, он звонил мне по телефону круглые сутки и говорил:
— Люся! Какое счастье, что я живу с тобой в одном тысячелетии. Как ты такая за пятьдесят лет нашего тоталитарного режима сумела сохраниться? Я хочу сказать тебе кроме шуток: давай встречаться почаще? Я обожаю тебя. Пойди скажи своим родителям: Роальд любит меня и не может этого скрывать.
В конце концов он к нам приехал знакомиться с Мишей и Васей, без звонка, в двенадцатом часу ночи, с бутылкой красного вина, как фраер, и снулым карпом, завернутым в газету.
В гости Роальд надел свою парадную фирменную футболку, на которой большими буквами спереди было написано: «COITUS».
Я ожидала, что Вася с Мишей придут от этого зрелища в содрогание, но, к счастью, мои целомудренные родители, будучи воспитанными на старых порядках, понятия не имели, что такое «coitus».
Меня всегда изумляли неискушенность и, я бы сказала, отсутствие научно-художественного интереса наших сограждан советского периода к подобным вопросам.
В одном издательстве, куда я частенько захаживала, я всякий раз поражалась удивительному цветку тропического происхождения, росшему на подоконнике в обычном глиняном горшке под присмотром пяти интеллигентных редакторш.
Именно интеллигентность этих редакторш удерживала меня и других авторов этого издательства, кто хоть в малейшей степени обладал образным мышлением, от комментариев по поводу разнузданной и непристойной формы этого растения. Хотя он вялый был какой-то, дряблый, и, как они его ни удобряли, ни поливали и ни вытирали с него раз в неделю тряпочкой пыль, имел он крайне осовелый, унылый и отнюдь не победоносный вид.
Ну я возьми и спроси однажды:
— Как этот ваш потрепанный жизнью питомец, интересно, называется?
— Аморфофаллос, — ответила мне невинная девушка пятидесяти пяти лет, редактор с огромным стажем, выпустившая в свет не один десяток книг различных наименований.
По ее незамутненному взору я поняла, что даже и любопытствовать не стоит, знает хотя бы кто-нибудь из этой рафинированной интеллигенции, что значит слово «фаллос». Я уж не говорю про такие латинские выверты, типа загадочной и непереводимой приставки «аморфо…».
Ей-богу, среди подобных чистых душ я чувствую себя растленной, скабрезной личностью.
К ним из Ботанического сада приезжали — и то же самое — не знали, как подступиться. Они уж и так и этак.
— Отдайте, — просили, — его нам в оранжерею, — мы вас, — говорили, — предупреждаем, что это ОЧЕНЬ экзотическое растение, его образ жизни учеными до конца не изучен, он может быть непредсказуем и даже опасен для общества, когда у него начнется пора цветения!