И вдруг во дворе такого чужого дома внизу под окнами около нашего
подъезда — прощание. Лавочку отодвинули, все удобно, завтра на ней снова будут сидеть старушки, а сейчас — гроб стоит.
Дети вынесли ордена. Друг его фронтовой стоит — весь покрыт орденами. Духовой оркестр — кто в кепке, кто в шляпе, венки, на асфальте еловые лапы.
— Незнакомый нам, — Левик смотрит в бинокль из окна. — Хотя, может, когда и встречались в подъезде.
Старый летчик в мундире. Вдова обнимает его в последний раз — у нас во дворе, где вся эта сцена могла вызвать только любопытство…
— Ну почему? — отзывается Левик. — Ты же плачешь. Значит, сделан какой-то шаг в сторону беззащитности и доверия. Чем-то этот дом станет всем родней. А ощущение чужого чуточку поменьше. Не плачь! Его душа уже где-нибудь на Сириусе. Тем более он летчик.
Несколько дней спустя на доме было развешено объявление:
«Продается двуспальный волосяной матрац (волос конский) (задешево)».
— Давай купим? — предложил Левик. — Надо ж матрац какой-нибудь. Матраца-то нет. А тут близко, дешево и добротно. Конский волос — это тебе не вата и не поролон, кстати, от радикулита хорошо помогает.
Мы поднялись на лифте и позвонили, и вдруг открывает вдова того летчика.
— Вас интересует матрац? Вот, пожалуйста. Он, конечно, не новый, но хорошо сохранившийся. Конский волос — ему вообще сносу нет, он нетленный. На нем у вас дышат поры, он пружинит хорошо. Это же цыгане продают конский волос, он очень дорогой! Из него раньше делали шиньоны. Натали и все ее сестры, сидевшие у Пушкина на шее на Мойке, специально писали домой на Полотняный завод, чтоб им прислали на шиньоны конский волос, а Натали даже просила, чтоб ей прислали от какой-то конкретной лошади! Ведь эти все у них букли не свои, а конские…
— А у самого Пушкина, — спрашивает Левик, — чьи были букли?
— Вы шутите, — улыбнулась она печально, — а у меня большое горе. С Олегом Витальевичем мы прожили пятьдесят лет. Матрац нам подарили на свадьбу его родители. Жили, строили планы, теперь все потеряло смысл.
В первую же ночь на этом матраце нам с Левиком приснился один и тот же сон: небо, небо, облака, заходящее солнце, руки на штурвале, нам снилось, что мы управляем самолетом.
Потом нам снился ночной полет, ночь была темная, лишь мерцали, как угли потухшего костра, редкие огоньки, рассеянные по равнине.
В последующие ночи мне снилось, я — за штурвалом самолета, а Левик-радист мне протягивает записку: «Вокруг бушуют грозы, у меня в наушниках сплошные разряды, может, заночуем?»
Нам снилась Земля с высоты Эвереста, ползущие тени облаков, точечные дома, каналы, дороги, машины, деревца вдоль дорог и белые кораблики на море, как будто сложенные из листа бумаги.
Мы мерялись силами со стихиями: жара, снег, туман, видимость «ноль», однажды во сне у Левика самолет вошел в бурю, стена дождя стояла перед
Левиком — такая непроницаемая, что он отчаялся прорваться сквозь эту завесу и сто раз уже попрощался с жизнью.
— Мотор в порядке! — кричала я в беспамятстве.
— Самолет кренит вправо! О, черт, не видно ни зги!!! — проклинал Левик тот день и час, когда он попал в авиацию.
Со временем мы приноровились и прямо во сне, прежде чем взлетать, бегали к синоптикам за сводкой погоды. Но тут новые напасти — нас с Левиком начали атаковать вражеские истребители.
Они проявлялись в воздухе, как бледное изображение на фотобумаге, иной раз не до конца, и тающие прерывистые очертания самолетов мы обнаруживали только по светящемуся снопу их пуль.
Отряд истребителей обычно не торопился. Он маневрировал, ориентировался, занимал выгодное положение — и вдруг обрушивался на нас с Левиком точно по вертикали.
Потом небо снова становилось пустым и спокойным. А из капота правого мотора пробивалось первое пламя, которое спустя некоторое время начинало бушевать, как огонь в печке у нас в деревне Уваровке.
Иногда «мессершмитты» шли на таран, брали «в клещи», пробивали обшивку, и нам было видно с Левиком злое лицо фашиста. А на фюзеляже у этого фашиста были изображены советские самолеты, которые он подбил, и уже заранее этот фашистский гад, скотина, ублюдок нарисовал наш с Левиком самолет, что нас очень деморализовывало.
Мы оба просыпались утром усталые, разбитые, вконец измочаленные и даже на завтрак не могли запекать бутербродики с сыром, поскольку едва держались на ногах. Мы чувствовали усталость летчика, вернувшегося из мучительно трудного полета.
Ночь за ночью я и Левик с горем пополам еле-еле дотягивали до посадочных огней, пока не поняли, что видим чужие сны.
— Сны старого летчика запутались в конских волосах, — сказал Левик. — Матрац абсорбирует сны.
— Что же нам делать? — спросила я.
— Надо промыть конский волос! — ответил Левик.
Мы с ним вспороли материю и развели края. Облако пыли взметнулось перед нами, вернее, не облако, а тучи пыли как будто заклубились по степи, где только что проскакал табун лошадей. Конский запах распространился по нашей квартире, запах опилок, навоза и лошадиного пота.
Я высыпала в ванну пачку «Лотоса», налила горячей воды, и мы осторожно погрузили туда содержимое матраца.
Дальше я не могу рассказывать, замечу лишь одно: это оказалось чудовищным испытанием для всех пяти человеческих чувств, о шестом я вообще не говорю, но самая настоящая катастрофа разразилась для обоняния и осязания. Промыв конский волос душем, я трое суток пучками вытаскивала его из ванны, раскладывая сушиться на полу.
Он сох полгода. За это время мы с Левиком практически утратили интерес к жизни. Мы и хотели, чтоб он высох наконец, так он нам, сволочь, осточертел, и в то же время боялись, поскольку понятия не имели, что с ним, вообще говоря, делать дальше.
В разгар этой вакханалии мне позвонила Танька Пономарева, единственный человек, который понимает меня в нашей пустой и холодной Вселенной.
— Я понимаю тебя, как никто! — воскликнула она, когда я призналась ей, что уже хотела бы свести счеты с жизнью. И поведала мне аналогичную историю, как она пух из подушек постирала.
— Я заложила в ванну перья, — рассказывала она. — Ты не представляешь, какой это кошмар — мокрые перья! Запускаешь туда руку, и тебя охватывает ужас.
— А как страшно и красиво смотрится в ванне конский волос! — вторила я ей.
— Короче, я сдохла над этими перьями, — сказала Пономарева. — Я высушила их и решила выбросить. Взяла чемодан, все туда сложила и, дождавшись темноты, с этим чемоданом на улицу отправила своего Евгения.
Евгений спускается, такой представительный, в сером плаще, с чемоданом, в шляпе, где-то между пятым и четвертым этажом чемодан раскрылся, все оттуда вывалилось и полетело. Испуганный Евгений стал запихивать перья обратно, что смог, запихнул и убежал. И много лет соседи жаловались Пономаревой, что какой-то идиот, видно, потрошил подушки, и перья летят и летят, и нет им конца, ни пуху этого идиота, ни перьям.