— Ну Ше-е-лестов! — И, с каким-то даже восхищением: — Ну, писа-а-атель!
— Да что такое, е-мое! — Самогон уже слегка забирал его.
— Да ничего. Любопытный больно. Знать все хочешь.
— Такое наше дело — все знать…
— Успеешь ишо. Капустку вон кушай.
Она привела его в узкую комнату в огромной, извилистой темной квартире на проспекте Володарского. Снимает, значит, с подругой. Подруга тоже была ничего, казашка, молчаливая, хитрая, видно, что с бесом, — курила, взглядывала искоса, явно была не прочь. Работала плановичкой, какие там радости, бумаги одни. На вопрос, откуда она, ответила невнятное, гортанное: атырау… тоторау…
Надо бы, думал Шелестов, пьянея, а о главном не забывая, — надо бы мне словечки этой Анны запомнить для Анфисы. Все эти «хлеб да соль, едим да свой», «купи ложечку, да ишь понемножечку», все эти раскрепощения по мере сближения — вплоть до «женятся, ебутся, а нам не во что обуться», — надо бы придать Анфисе, а то она выходила у него мертвовата, бумажна. С самого бы начала ему такую бабу, такую огневую, хоть и не первой уже юности, — но только такая непервая юность и бывает по-настоящему охоча до любви и понимает в ней толк. Он все боялся, как бы не разговориться про главное: расскажешь придуманное — потом не напишешь. Это как гриб: увидели — все, дальше расти не станет.
Как-то упомянул, что считают его еще молодым, позволяют себе, глупышки, учить.
— Ты-то молодой? — Она расхохоталась, взяла его за руку, стала вдруг смотреть линии. — Чего-то я не пойму. Ну-ка! А что-то руки у вас такие мягкие, товарищ писатель?
— Мозоли ищешь? — Шелестов обиделся. — Мозоли знаешь у кого? Кто к работе не привычный, у того мозоли.
— Да нет, не мозоли! Просто мягкие, странно. Сердце, что ли, доброе?
— Это я не знаю. Я сам про себя не могу сказать.
— А молодой-то с чего, с чего ты молодой?
— А ты сколько б дала?
— Тридцать шесть и дала бы. Как мне.
— Так тебе тридцать шесть? — Он и не поверил даже: на восемь лет его старше! Ему еще льстило, когда принимали за старшего, да и сам он теперь, почти закончив третий том, не сказал бы, сколько ему лет.
— Все мои. И что, нехороша Аня?
— Очень хороша, — вдруг сказал он совсем просто, словно весь хмель из него вышел. Она смутилась и еще помолодела.
— Ну, ну. Что это мы серьезные такие.
— Я пойду уж, наверное. — Была половина первого ночи, и пора определяться. Здесь не останешься, казашка, да и какой смысл — в гостинице у него роскошная комната, кровать — троим широко.
— Ну, пройдусь, провожу до угла, — сказала она, и казашка понимающе кивнула.
Объятия, жадные поцелуи, даже и легкие укусы — все началось уже на лестнице; сама кинулась к нему, словно невтерпеж. Ни примеси вульгарности, ни намека на обычную бабью жадность не было во всем этом: словно знали друг друга век и вот расстались на месяц, но теперь уж, конечно, никаких разлук. Но вдруг отстранилась, взяла лицо его в ладони и сказала:
— Ну скажи, скажи. Я никому ни слова не скажу.
И так он был разнежен, что выдал тайну:
— Уйдет он от нее, Аня. Тебе одной говорю. Другого нет у нас пути.
Некоторое время она еще всматривалась, словно не понимая.
— Нету, значит?
— Нету. Сама посуди, куда он с ней? Она баба балованная, теперь время не для нее. Полюбятся еще, конечно, напоследок, да и пускай.
«Как же всем интересно, как всех волнует его Панкрат!» — подумалось ему.
— Напоследок, значит? Ну, пошли, — сказала она вдруг, словно на что-то решившись; и дальше до самой гостиницы, благо недалеко, не говорили ни слова.
В гостинице и случилось то, что не давало ему потом покоя: когда уж после первого раза, не насытившись, а лишь ненадолго приглушив внезапную и неуемную тягу к ней, он в нее всматривался под красным торшером с бархатным абажуром, невозможно буржуазным, как ему казалось, — он увидал то, что должен был увидать, но этого же не могло, не могло быть, никак не могло! Она почувствовала, как он замер, открыла глаза и сказала почти грубо:
— Что смотришь, там все на месте.
— А вот, — он потрогал крупную родинку правей пупка.
— Так и всегда там была.
Он молчал. Была-то была, но ведь у Анфисы! У Анфисы, которую он выдумал, от которой в первоначальной рукописи только и были зеленые глаза да отвратительный сучий характер, а он ее напоил живой кровью, создал из былых своих подруг, а больше из стыдных мечтаний, — и вот, пожалуйста, Пигмалион или как это там называлось, явилась не запылилась героиня собственных его «Порогов», постарше, конечно, на десять лет, но в остальном копия! Оно, конечно, всякое возможно, и родинка правее пупка есть у каждой, может быть, десятой; но в сочетании с зелеными глазами… ростовчанка… и самое страшное было то, что он понимал теперь Панкрата. Нельзя было оставить эту женщину. Не в том было дело, что она в каждую минуту именно то делала и говорила, чего он ждал и хотел, — нет, просто она была для него, он для нее, и любые другие соображения тут веса не имели. Он словно всю жизнь ее знал, и что же теперь? Как теперь им быть, что он скажет Манюне? Впрочем, и Манюня теперь мало что значила; куда больше беспокоился он за роман. Ну куда, куда пойдет его Панкрат в новую жизнь? Какая глупость новая жизнь, как будто она вообще бывает. Есть женщина, есть такая степень близости, которой не наживешь с другими за десять лет, а здесь она с первого слова, с первого жеста, которым она расстегивала сзади пуговицу на черном платье, из чего-то дешевого, но на ней глядевшегося царственно. Никогда не запоминал названий этих: саржа? габардин? Как легко было манипулировать Панкратом, пока сам не знал Анфисы, а теперь как же он справится? И Шелестов ронял голову на подушку, засыпая на полминуты, и просыпался тут же, боясь упустить хоть миг чуда.
— А назвал ты их хорошо. Верно назвал. Панкрат, Анфиса…
— Обыкновенно.
— Нет, не обыкновенно. Панкрат — всемогущий, вся власть. А она — цветущая.
— Вот не думал. Ты-то откуда знаешь? Это по-каковски?
— По-гречески. Что же, ты и греческого не помнишь?
— Откуда мне помнить. И не знал никогда.
— Ну, тем лучше. Чем случайней, тем вернее.
Где-то он это слышал.
— Это откуда?
— Так. И что же ты с ними дальше хочешь?
— А не знаю. Не скажу теперь.
И опять он забылся, и опять проснулся, и опять не мог насытиться этой небывалой близостью.
— Что же, ты женат?
— Ты будто не знаешь.
— Да я мало про тебя знаю. Говорят, скрытный.
— А чего ж открываться. Ну, женат.