«В сентябре 1918 года турки вошли в Баку, и город на три дня был отдан янычарам на растерзание: началась резня армян, грабежи, истязания.
Большевики бежали из города. Самый безопасный путь – морем. Но город горел от бомб, и корабли, подчиняясь приказу военного командования, вышли на рейд.
У пристани стояли два-три судна, вокруг женщины с кричащими детьми, узлы, чемоданы…
Разъяренные, разгоряченные кровью орды накатывались на дома, убивали мужчин, насиловали женщин, девочек, грабили и жгли, врывались в квартиры, и когда нечего уже было взять, злоба всхлестывала еще круче и просто крушили все на пути: столы, стены, мебель, детей об стену.
Разграбленный, изнасилованный город – посреди золотистого спокойного света, над тихим, еще теплым морем.
Двое турок за длинные волосы тащат женщину, живот распорот, и кишки – голубовато-розовые, как переливчатое горлышко сизаря, – тянутся по мостовой: спешат, тащат, видимо, прячут куда-то – зачем?!
На тротуаре дико лежит женщина с отрезанными грудями.
На высоких воротах вбит гвоздь, и на гвозде за ухо висит четырехмесячный ребенок, ухо растянулось, сейчас лопнет.
Казармы, в которых помещалась команда самокатчиков: они не успели выехать, – турки сбрасывали их сверху на штыки: двести человек, все до одного, огромная груда тел, раздетых, оголенных, ограбленных до нитки; груда белых, ослепительно белых тел – русские, и только одно-два смуглых – армяне…»
Тела потом свезли на телегах на гору, где сейчас парк имени Кирова, и там захоронили.
На чрезвычайном собрании ячейки было решено, что Генриетта на время уедет из города в Дербент, но вскоре вернется для работы в подполье: тем более что ребенок – отличная маскировка.
На пятый день после вторжения турок Иосиф выехал вместе с Мироновым в Ленкорань – вдогонку подавшейся вспять английской миссии.
Места . Наше с братом генеалогическое содержание с неоспоримым преимуществом осуществляется за счет ветви прадеда.
Так это хотя бы потому, что мы все на него похожи – двух мнений быть не может: лица наши суть отпечатки разной силы и на различной природы поверхностях – его лица.
Черты нашей мамы только добавили, ничуть не смазав, некоторой субтильности, – своей собственной манерой наведя правку – не тушью, карандашом.
То же касается отца с дядей: в их лицах – Олин метод воспроизведения, заимствованный ею, в свою очередь, у Генриетты, нашей сумасшедшей прабабки. Но суть та же: как если бы она, суть, виделась самой Олей так, как она помнит (хотя и незримо) лицо своего отца.
Вдобавок у всех нас от рождения тот же необычный дефект: большой палец на правой руке короче, чем на левой, и чуть толще, как бы слегка приплюснут ударом какого-то очень древнего молотка.
Вот только почему-то у Глеба – вопреки закону Менделя – такой палец на левой руке: это отклонение поистине вычурное, как любит определять всякие странности Оля – «не норма».
Вообще же род мы свой ведем непонятно от кого. Все, что старше четвертого колена, припоминается в рассказах Оли очень темно.
Темнота эта, искажаемая нашим семейным воображением, населяется двумя вариантами легенды о некоем гранильщике алмазов, работавшем у одного знатного вельможи испанского двора (по фамилии коего – точно неизвестно какой – он и стал впоследствии называться). Годам к тридцати господин этот бежал османских гонений – сначала в Польшу, где судьба не нашла ему место для удержания жизни, – а затем в Литву, где тоже благодатного местечка для жизни не отыскалось, но зато предостаточно было места в пространственном отношении, чтобы судьбе притупиться о колею замысловатых странствий – и позволить ему из-под острия своего выскользнуть: затеряться в пределах обширнейшего Литовского королевства, граница которого тогда проходила чуть ли не в восьмидесяти верстах от Москвы.
Далее в воспоминаниях Оли многократно, как части кораблекрушения, всплывали отрывочные, зачастую относящиеся к разным персонажам истории, в которых было много всякого сюжетного добра: молельный дом, сгоревший от опрокинутого кишиневским землетрясением семисвечника; сумасшедший вор, укравший из своей синагоги свитки и выдавший их ребе из соседнего местечка, говоря: «У всех наших вместо языков – ветреные ласточкины хвосты, от взмахов которых буквы изнашиваются и становятся легкомысленны»; и некто, кто за счастьем житейским нанялся бурлаком и дошел до Астрахани, а оттуда, с караваном, и до Тейрана добрался, где открыл мелочную лавку и был успешен, превратив ее в подобие ломбарда; и то, как кто-то из наших был полонен и продан в сераль персидский, и как потом он бежал с пленными армянами в Баку, так как им хотели покормить собак – за то, что, мастеря безделушки для гарема, однажды во время примерки сережек и браслетов не только не зажмурил глаза, но и пошел на поводу у веселых девчушек куда как дальше предплечья, шейки, бедер…
А вот как именно и вследствие чего – прадед случился жизнью своей в Баку – можно было только гадать.
Глава XI. Генриетта
Фотокарточки . Память похожа на кипу листов, в которой то, что уже не существует, вдруг оживает – если эту кипу разворошить, опрокинуть, выставить на ветер. Сегодня мне в ней открылся наш семейный фотоальбом. Я перелистываю – и внимательно погружаюсь в его взбунтовавшиеся против забвения страницы… Что касается прабабкиной ветви, то здесь ничего, кроме того что Азербайджан находился в черте оседлости, нельзя добыть для обоснования их местожительства. Генриетта – судя по фотографиям – была ужасно хороша. Прабабку нашу в юные годы мы находим склонной к шумной артистической жизни: вопреки отцовскому презрению и даже запретам играла в любительских театрах, выезжала с компанией здешних художников-маринистов на этюды, тщательно и – тщетно вбирая в себя невзрачные каспийские виды, стада тюленей, похожих на пловцов, рыбацкие деревушки, возню с уловом, унылые берега пустынных островов, и проч.; а также увлеченной всякого рода народовольческими бреднями, – в общем, была ветрена и, несмотря на замечательный ум, казалась многим – и прежде всего своим родителям – поверхностной.
(Однажды мы с Глебом, роясь на антресолях бабушкиного дома в Баку, наткнулись на развал, толстенную кипу ремингтоновских копий статей Бакунина, Соловьева, Плеханова, Буделяниса, какого-то Николая Стремительного и много еще без подписей – большей частью все того же свободолюбиво напористого и эфемерного толка; шифрованные с помощью греческого алфавита списки кружковского актива и рукописные протоколы каких-то собраний, чью скоропись сам черт голову сломит разбирать; однако из-под этого вороха извлеклась на свет добыча – соломенная шляпка и альбом с гербарием, магнитофон «Днiпро», ламповый, размером с хорошую шарманку – бандуру эту мы потом успешно оживили, заменив изношенный пассик куском бельевой резинки; под ее крышкой отыскались – коробка с масляными красками и балетная пачка, обернутая вокруг полуистлевших пуантов: пробковое их наполнение оказалось изъеденным жучками типа долгоносиков, что заводятся в захороненных в укромной заначке сигаретах допотопной, давно исчезнувшей марки, превращая их в цилиндрическое решето – а счастье наконец-то покурить, к тому же с наслаждением помусолив ностальгические припоминания, – в прах; я на грех, любопытства ради, примерил тогда эти туфельки и при попытке изобразить балетный циркуль подвернул ногу – и не мог на нее ступить неделю, так что все это время при передвижении по дому и по дороге на пляж был ведом в обнимку Глебом.)