Каким же способом настоящий камень попал к Эдуарду – неизвестно.
Так вот, пылил я дальше, давайте размыслим следующее обстоятельство.
В 1829 году царю Николаю с принцем Хозрев-Мирзой был отправлен Шах-Надир – в соответствии с восточным обычаем, как увещевательный дар за убийство российского посланника в Тейране. Само по себе посланничество Мирзы на поверку было формально и пусто, словно холостой выстрел при безнадежной обороне. Шах ходом коня порешил: если возьмут юнца в залог (ради дипломатического шантажа) или же на пути его оприходует Паскевич – с тоски по Грибоеду, – то и черт с ним, все равно шахскому двору на руку – только станет одним щенком меньше – в сыновней семидесятиголовой своре.
И давайте выпустим на волю следующую фантазию. Пусть Шах-Надир действительно был официальным способом, вместе с принцем-подростком, якобы послан в виде собственной бижутерной копии, а подлинная его ипостась – настоящий, увесистый и прохладный в пальцах, редкого смугловатого оттенка, с арабской прописью, нарезанной на сочащихся слабой мазутной желтизной гранях, – отправился в Петербург, завернутый в тряпицу, – за какой-нибудь не особенно уютной и телом пропахшей пазухой, где и пребывал всю дорогу среди россыпи крошек пендыра, прикрытый куском чурека и листком охранной грамоты. И вот – кто знает? – может быть этому, настоящему, почтальону, совесть насмерть поразив, закралась обычная вороватая мысль – безвозвратно кануть вместе с камнем где-нибудь по дороге, отклонившись невзначай в только Богу и черту известную сторону…
И в результате канула звезда Голконды, вечное солнце пред шахскими очами, свисавшее с тронного балдахина по пути в Тифлис, отклонившись в сторону Адербиджана: что жизнь и служба, и семья, и сторона родная, когда такая цена за беспамятство маячит?
Ну, а далее камешек возьми и затеряйся в сундуках бакинских менял и ломбардов или где-нибудь еще в складчатых потемках той местности.
Но ведь в сокровищнице российской тоже настоящий алмаз находится? – охолаживаю себя я с пристрастием.
– Да, пребывает, – отвечаю, ничуть не смутившись. – Да, помещается, и притом самый что ни на есть подлинный, за который на Сотбисе черт знает сколько отвалить могут, если только сам черт его с подставки из-под носа аукционного глашатая не стянет. А тот, что к Николаю не попал, тот (здесь я совсем уж зарвался) не Шах-Надир и не подделка стеклянная оного, а абсолютно другой камень, тоже невероятно ценный, но другой, обладающий совсем иной ценностью, нежели та, что у него – как у простого крупного желтого алмаза – была изначально.
Нет, он не был каким-то мистическим сгустком, вроде Лунного камня. Он был, как книжка «Капитал», материален и обладал совершенно конкретной, вещественно исчислимой, однако абсолютно не связанной с ювелирными качествами стоимостью.
Это был обнадеживающий ход. Оставалось только понять мотив этой двойной посылки.
И здесь у меня поспел на подхвате ответ: мотив этот случаен! Случаен – как жизнь – и – как гений любой – произволен! Шах только догадывался о скрытой ценности второго камня, просто наскоро, без доп. изысканий – для пущей надежности продублировали доставку камня, но, не успев состряпать бижутерную копию (стекло, между прочим, у Сасанидов долгое время было такой же драгоценностью, что и алмазы, сам видал в Пушкинском ихние побрякушки из бутылочного стекла, матовые, как морем о гальку обшарканные, оправленные червонными лепестками), ему подобрали визири из сокровищницы другой, похуже, камушек – за которым, конечно, водилось кое-что в преданиях, но что именно – выяснять было некогда и трудно. Может, и были на слуху какие-то легенды, связанные со жреческой братией Заратуштры, но что делать с ними, шах (то есть – я, уже напрочь охваченный выдумкой и чувствовавший себя в ней упоенно, как шмель в клевере) ума приложить не мог.
В этом месте я задумался – внезапно и глубоко, как рухнул: надо же было пораскинуть вместо перса ленивого над загвоздкой! И, немного повисев, задержавшись в кружащейся путанице раскачивающихся гирлянд из ассоциативных цепочек, я внезапно напал на след, почти случайно выхватив из скопища логик именно то, что было нужно. Я просто задал себе вопрос – задал, чтобы, будучи поражен ответом, все же суметь ответить: а почему, собственно, зороастрийцы были огнепоклонниками? Очень просто! – подавившись восторгом, почти выкрикнул я про себя. Дело в том, что самые древние месторождения нефти были открыты именно там, на побережье Каспия! – того самого моря, в которое, возможно, наш самолет сейчас намеревался рухнуть вместе с этой фантазией у меня в голове. И следовательно, организовать несколько ритуальных «вечных огней», совершенно непостижимым для дикарского воображения образом вырывавшихся, клубясь и устрашая, из какой-нибудь известняковой расселины, не составляло для тамошних шаманов никакого труда, – только бы отыскать – хоть в потемках пещеры по запаху, хоть по жирному блеску потека на песчаном срезе, – источник темного зрения земной коры, – этого чудесного своими свойствами перегноя, выжатого из лесов и моря юрского периода.
Вино Творения живого.
Философский камень, так сказать, жидкий только: сам хлам, а путем возгонки (алхимия!) золотишком оборачивается.
Здесь, опьяненный догадкой, я совсем перестал симулировать поступательное движение рассуждений, – и они, почуяв слабину в поводьях, скользнули из-под логического седла и, заморочив, завертели в потоке бреда, который обилию своему благодаря теперь не исходил, а накатывал сверху, пронося, увлекая, и уже как бы и не мною самим порождался, а был внешней средой, внезапной и непривычной.
Среди всей кутерьмы мелькали знакомые блестки: и мое воспоминание о том, как прохладно в бакинском метро пахнет нефтью, и вывески «Шеврона», и «Бритиш Петролеум», и откуда ни возьмись проступивший постулат, под индексом 02.2, из TLFT Ван ген Штейна, гласивший: «Тайны нет»; и кадры немой хроники о приезде Кирова на нефтяные промыслы Баку; и огненный рев оранжевых мастодонтов, вырвавшихся из разбомбленных нефтехранилищ – в небо, в пылающую Волгу у Сталинграда; и кинохроника – неведомой мне тогда, потому что еще не случилась, – войны в Персидском заливе: косяки танков, серпы барханов, буря мглою кроет кадр; и то, как мы с мужественным страхом отсиживали в подвале воздушную тревогу в Несс-Ционе: один раз «Скад» хлопнул поблизости, – идиотски напомнив салют; и резкие снимки моей памяти, как мы в детстве с Сашкой, тайно от сторожей, лазали по сложной требухе насосной станции, построенной Людвигом Нобелем и гнавшей шалларскую горную воду для бакинских нефтяников: на ампирном фронтоне клеймо принадлежности было выбито дугой латиницы, которая сливалась отчего-то с надписью «DEUS CONSERVAT OMNIA» над входом в собор из пражской открытки – любимой моей книжной закладки; и как там, в насосной станции, было жутко и интересно: стояли мертвые, с расхристанной оплеткой и кожухами, трубные машины – голубиная шайка на них клубилась, и гулила, и хлопала, поднимая кривляющихся призраков из пыли к снопам лучей, бивших из прорех в крыше; и еще мне почему-то вспомнилось, как в нашей детской компании было «за праздник» доплыть до одной из видных у самого горизонта, брошенных буровых платформ (здесь Петя никак не мог со мной соперничать: один мой гребок всегда приходился на его полтора), – и когда им, обезглавленным – так как вышки были уже давно демонтированы, – воображение достраивало ажурные булавки, которыми крепился лист моря к небу, – однажды одна из них мне представилась миниатюрной копией Эйфелевой башни, и с тех пор – в обратную сторону – Эйфелева башня мне всякий раз виделась нелепой буровой вышкой-гигантом, неизвестно еще какие соки вытягивающей из недр Парижа…