Я рассказал охотнику немного о себе, поспрашивал его, как они тут, в лесу. Юрий Иванович отвечал медленно, прежде что-то обдумывал долго, все время смотрел в костер и вдруг спохватывался, взглядывал на меня настороженно. Вдовец, в городе им делать особо нечего, нанимает место в лавке на базаре, торгует рыболовными снастями, возит из Москвы, этим и пробавляется…
— А чего ты без грибов? Чего порожним по лесу ходишь? — спросил Юрий Иванович.
— Пока бежал, потерял корзину.
— От кого бежал-то? — не понял снова Юрий Иванович.
— Страшно было.
— Ну, значит, испугался, бывает, — согласился охотник.
Василиса, казалось, не слышала нас, сопела и приплясывала от жара костра, поворачивая на палке утку. Я отказался от еды и смотрел, как жадно, со здоровым голодом ужинают отец и дочь, бросают кости несчастной, тоже голодной собаке. Не доев, Юрий Иванович отдал Василисе кусок и та охотно схватила его, жадно впилась…
Выпили еще, но дальше разговориться не удалось. Вдруг Василиса вытерла руки о траву — и затопала куда-то в темень. Отец будто и не заметил ее исчезновенья. Посидели. Охотник подбросил в костер сырых веток, я задохнулся дымом, закашлялся, отскочил в сторону и тут увидел вернувшуюся уже Василису — она протягивала мне пустую мою корзину…
Скоро пошли спать. Мне досталось место на сеновале, сена было немного, не для скотины — для лежанки, но кое-как зарылся в него согреться и быстро заснул, чтобы убить внутри время и поскорей добраться до дома. На рассвете охотник разбудил меня кашлем, постоял, пока очнусь, вывел за деревню, наставил на дорогу, махнул рукой. Туман низко тек по лугу, я быстро озяб и побежал, гулко погромыхивая сапогами…
На трассу выбрался не скоро и еще долго шел по разбитой мокрой дороге, совершенно пустой в этот час. Шел по стертой разделительной полосе, шел и шел, и вдруг все закачалось вокруг от головокруженья, я лег, вытянувшись, на середине дороги и замер. Лес молчал, колея небес, затихшая далекой густой пасмурностью, стояла перед глазами тихо-тихо. Я вскочил и побежал изо всех сил и бежал, пока не сорвалось дыханье…
Жена сидела на крыльце, читала. Сын возился на ступенях с пожарной машиной, выставлял лесенку и двумя пальчиками взбирался по ней к невидимому огню. Казалось, он и не заметил моего отсутствия, и его совсем не удивил взъерошенный, счастливый вид, с каким я прижал его к себе и долго не отпускал вниз, к его заветной «бамбе».
Старик
Нынче зима, и на даче я бываю редко, но непременно, так как нет иного способа спрятать голову в тишину и здоровье, а глаз и душу — в покой и опрятность. Вот и в эту пятницу я рванулся прочь из города, отмучился два положенных часа на выезде, а на следующее утро гулял высоким берегом Оки. Мороз обжигал вдох, солнце жмурило, грело веки; опустевшие дачные домики, давно промерзшие насквозь от стропил до неприбранных постелей, которые еще в ноябре захватили гнездовьем мыши, — чернели, искрились окнами вдали над амфитеатром излучины. Я спустился к реке, остерегаясь веток, сгрызенных бобрами, острых, как оборонные колья, перепрыгнул с берега чернь полыньи, схороненной краем сугроба, и зашагал против течения галсом в совершенное безлюдье, полное небес, пойменных ярусов, дебрей тальника; обернулся вокруг, побежал, разбил каблуком рыбачью лунку, лед неожиданно бутылочного, морского цвета, плеск воды, мгновенная глазурь наста… Я всегда любил реку. В юности, детстве течение влекло воображенье к морю, в любовь и приключения, в живописные от незримости хлебные страны. Теперь на реке мне покойно, и взор обращен напротив к верховью, к пониманью того, что река и года, и тысячелетия прежде так же текла в ровном бесчувствии, постигая забвение от края до края…
Зимой на реке не так, как летом, — скованное течение слепо тянет в излучину небо, снег вскрикивает под подошвой на тропке, и, чуть дыша у кромки, лед пускает твердо шаг на приволье плеса. Берега с середины реки виднее оба, тянутся торжественным ущельем, храм зимы приглашает пропасть в нем вечной прогулкой.
В тот день я нагулялся вдоволь, дойдя до полузаброшенной деревни — десяток домов над берегом, два жилых, бруствер грубой ваты меж рам, за ними ходики с березовыми гирьками, но прежде — кот недвижный: то спит клубком, то болванчиком бессмысленно видит поле, березняк, проваленную крышу коровника, метелки пижмы, оцинкованный козырек колодца под шапкой снега и сосуль, обледенелый край, в ладонь стеклянной толщи, рассохшийся ворот, цепь мотком. Кот и во сне все это видит.
Одет я был легко, вышел как в городе, пренебрегши валенками и тулупом, отчего и озяб внезапно, несмотря на солнце, быстрый шаг… Пальцы замерзли в перчатках, поджал их в ладонь. Холод отнимал подошвы. Я повернулся уже в обратный путь, снег искрился, синела цепочка моих следов, — как вдруг заметил справа в ярком свете, как что-то движется сквозь воздух, некий призрак отчетливый… Вот странно! Дымок упрямым столбиком возносился над береговым увалом, стоял несколькими прядками, берясь неизвестно откуда. Погасший костерок рыбака или что тут такое курится? Я пошел к берегу, на этот дымок, неизвестным явлением прямо из снега поднимавшийся среди двадцатиградусного мороза вверх, упрямо, в полном безветрии отвесно, среди с полдня открытых веером снопов солнечного света.
Снега было уже выше колена, когда я разгреб это место — впадину на снежном покрове. Она скрывала залегший глубоко ком прелой травы, бурьяна, густой силосный дух осенней прелости закутал лицо. Я встал на колени и жадно сунул руку в густую мокроту, полную тепла, пальцам казавшуюся с морозу горячим миром. Вдетый сначала ладонью и теперь — всем существом, я не мог оторваться от этой черной норы, провала, припорошенного снегом, он остывал, отданный теперь атмосфере, но теплота гнили была упорна. Еще долго я пробыл над ней, словно среди великолепия света, снежной стерильности, нарядной белизны, и в то же время отчетливой мертвенности, непригодности для жизни — вот здесь, в природе была единственная точка тепла, точка плодородной темноты и жизненной влаги.
Я по очереди держал руки в этом неожиданном тепле; оттаивая, пальцы то гуляли, то замирали в наслаждении теплом, будто пытались нащупать что-то знакомое, — и я ощущал, но не понимал еще воспоминание, так притянувшее меня к этому отложению живого, так привлекшее все мое существо, как увлекает яркий, важный сон, никак не вспоминаемый, но от которого все еще остается прикосновение…
Вернувшись домой, затопил печь и перед приоткрытой топкой, внезапно понял, что там было такое, отчего вдруг пальцы погрузились в это протяжное насыщенное невыразимым смыслом время… Я понял, что пальцы пытались нащупать в этой отверстости, в этой дышащей точке живого… Его язык!
Я оглянулся — за спиной у меня лежала корзина с надранной берестой для растопки, несколько поленьев, снег с них стаял еще не весь и стекленел зернисто, пуская струйки в лужицу на полу. Вот тут примерно и лежала голова старика, мелко дрожала, слюна пузырилась, ползла, вдруг взмокшие пряди…
Случилось это лет пять назад, помню только, что машины у меня тогда еще не было, но точней сказать не умею — теперь в моей жизни все года десятилетья неотличимы, не то что в юности, когда каждый день был отмечен вспышкой события… Летом в отпуске я жил на даче, никуда не поехал — для заброса на Памир не было ни денег, ни попутчиков, а Крым и Кавказ давно пали под натиском туризма. Развлекал я себя нехитро — одиночеством, сном и рыбалкой, гонял на велосипеде по полям, лесам, возился в саду, латал крышу, успел поставить столбовой фундамент для пристройки… В тот день я решил отсидеть вечернюю зорьку и двинулся со снастями наперевес к омуту за вторым мостом, считая от устья небольшой речушки, притока Оки, километрах в трех от нашего городка. Крутые, заросшие ивняком берега в этом месте труднодоступны, но охота пуще неволи, и вот я уже сижу по-турецки с книжкой в руках, то и дело соскакивая глазом со строчки на кончик удилища, иногда приятно настораживающего случайной потяжкой, вызванной переменой силы течения…