Белоснежные буруны, катящие грядами — одна за другой, целая армия белых шеренг — по пространному взморью, в моем каспийском детстве назывались «барашками».
Дом моего нового друга полон женщин всех возрастов. Они высыпают нам навстречу, одни приветливо кланяются, другие, помоложе, распахивают тент, забираются в кузов, откуда толчками и пинками выгоняют баранов. Сложно преодолевая барьер из мороженых туш, спотыкаясь, цепляясь, упадая передними ногами с борта, животные выскакивают, блеют, сбиваются в кучу. Когда мы уже входим в дом, я вижу, как их загоняют палками в сарай.
Внутри дом уподоблен пещере Али-Бабы: все устлано коврами, медная посуда, пылающий очаг, над ним крючки, миски, кастрюли, тазы, джезвы всех размеров. Волны запаха — смеси имбиря, корицы, шафрана, зиры — ослепляют мой мозг воспоминаниями детства.
По-русски хорошо говорит только средняя дочь хозяина, которая выступает переводчиком.
Разувшись, мы усаживаемся на длинные шерстяные валики, подкладываем под поясницы какие-то то ли думочки, то ли пампушки… В общем, антураж почти как в марокканском ресторане в Сан-Франциско.
Из подпола поднимается корзина с копной соломы, из которой выпрастывается огромная дыня-торпеда. Мы омываем руки над тазиком и впиваемся в выдержанную густую сладость шемахинского солнца. Заваривается чай, крепчайший, янтарного цвета чай, который мы пьем из небольших грушевидных стаканов.
— Армуд, — говорю я, поднимая на свет стаканчик.
— Груша. Ты знаешь, — улыбаясь, кивает девчушка.
Вдыхая терпкий пар, я закрываю глаза — и на вогнутом амфитеатре асфальтовой ночи рассыпаются известняковые кубики домов. От них восходит, танцуя и кривляясь прозрачными талиями, марево, и кажется, что дома, остывая и восходя потоками, тают в сумерках, подобно рафинаду в чае, подобно кусочку белой твердости, исходящей осмосом по струйкам преломления.
Густой воздух упруг и податлив сладостным чувствам. В переливчатой осыпи уличных огней, колеблемых и тасуемых по зыбкой в мареве панораме, загорается где-то оконный маяк немыслимого гарема. Влекущей звездой он дрожит на краю наития. Огромные кольца счастья, расходясь от таинственного окна, несут свой центр через солнечное сплетение, наполняя его, как фокус, цветочной тревожной тягой южной любовной тоски…
«Сегодня первое марта, первый день весны», — бормочу я про себя, стремительно окунаясь в безнадегу…
Отец девчушки начинает неспешно говорить, она переводит размеренно, внятно. Прочие женщины усаживаются далеко в сторонке и уважительно кивают.
Я не смею поднять на нее глаза, потому что мне страшно и сладостно.
Потому что боюсь встретиться глазами с тем, кто позвал меня сюда.
Отец говорит:
— Спасибо, друг. Эти бараны — мой основной заработок. На Курбан-байрам все кушают барана…
Мы пьем чай. За одним-единственным в комнате окном поднимается метель. Я прислушиваюсь к завываниям ветра. Хозяин кивает — мол, деваться некуда, вот такая на чужбине весна…
Мне уютно. Пляшет в очаге огонь. Женщины занялись рукоделием.
Я беседую с хозяином дома, объясняясь глазами с его дочерью. Часто девушка помогает отцу с ответами — скороговоркой переводит ему и тут же, не дожидаясь, отвечает мне — обстоятельно и с интересом. Отец сопровождает ее рассказ одобрительными кивками. Они оба получают удовольствие от беседы, и я не хочу огорчать их своим уходом.
Слово за слово выясняется, что они совсем не азербайджанцы, а мидяне — древний народ, чуть не древнее персов, еще со времен Ахеменидов наследовавший зороастрийцам. Они приехали из южного Азербайджана. Принимают их здесь за азербайджанцев, но сами они по-тюркски говорят лишь на людях. Современные иранские зороастрийцы — те не настоящие, потому что настоящие как раз мидяне. Мидяне — маги. Они всегда спорили с персами, начиная еще со времен Дария. Имя царя Дария Мустаф произносит странно: Дари-сахум, с ударением на «и». Именно мидяне сумели сохранить подлинную чистоту мысли и обряда, заповеданных Заратуштрой. Например, для ритуального огня мидяне используют не дрова, а нефть.
Я осторожно расспрашиваю. Оказывается, они отмечают не все мусульманские праздники. Например, Курбан-байрам — совсем не их праздник, просто у этой семьи хорошая торговля в мясных рядах в Чехове. На Курбан-байрам считается важным купить живого барана, потому что Курбан-байрам — жертвенный праздник, на него живую жертву приносят. Баранов разбирают в одночасье, по двойной цене, не торгуясь. Конечно, было бы лучше, если бы он все время торговал исключительно живыми баранами. Однако с ними много возни, надо скотный двор расширять, дополнительным транспортом обзаводиться. А разводить скотину невозможно — пастбищ тут нет, а комбикормом разве только карасей в пруду прокормишь.
Меня ведут во двор. Стемневшее небо швыряет вниз колючие шлейфы снега. Вот тебе и весна. Недаром говорят: март не капелью, а метелью красен.
Мне показывают какую-то бетонную нишу, в ней пылает огонь. Это — ритуальный огонь, вроде «вечного», он пляшет над небольшим углублением, к которому по змеистому стеклянному желобку стекает понемногу коричневая маслянистая жидкость. Спрашиваю: солярка? Нет, чистая нефть. Добывают они ее на узловой в Бутово, где стрелочник отливает из проходящих цистерн по полтиннику за канистру. В Бутово добрый нафт — сибирская югра. Ею умоешься — после много дней ходишь, как летаешь. Но Мустаф мечтает о том, чтобы съездить на родину, разжиться белой нефтью, какую там добывают из ритуального колодца, в незапамятные времена вырытого над берегом Каспийского моря. Белую нефть даже пить можно. Для здоровья по ложке в день — как рыбий жир, очень полезно.
Поводя во все стороны мощным фонарем, меня ведут по двору, знакомят с хозяйством, показывая обустройство двора. Здесь есть и летняя кухня, и курятник, и сеновал, и хлев, в живой темноте которого кто-то шумно вздыхает, переминается, всхрапывает. В приоткрытую дверь заметает снег; качнувшись, она выдыхает теплый навозный дух.
Я мельком соображаю, что будто бы мне показывают приданое, или — все это в рамках гостеприимства?..
И тут я обращаю внимание на странную вышку, стоящую посреди двора. Поначалу из-за неполного освещения, я принял ее за беседку, но, подойдя поближе, понял, что высота ее огромна. Я беру у девушки фонарь и направляю луч вверх. Метель несется густой пеленой поверх, скрадывая истинные размеры конструкции. Я справляюсь о ее предназначении. Мустаф начинает что-то объяснять, но дочь вдруг кричит на него — и горячо, будто оспаривая то, что я мог подумать, говорит мне, что на этой вышке летом отец пьет чай, а она смотрит в поле, на лес или читает. Оттуда на юг открывается отличный вид. Тем временем мы отходим в сторону, возвращаясь к нефтяному огню.
Я понимаю, что эта вышка как-то связана с неким ритуалом, но держу язык за зубами. Не буровая ли? Канал для общения с недрами, с небом? Обернувшись, вдруг вижу, что вокруг этой сходящей на конус этажерки взметнулся снеговой шлейф, обвил ее, сделав похожей на призрачную фигуру великана…