Двойника я настиг только на середине плеса.
Бешенство спурта давно сменилось тягуном, сносимым по теченью. На него раз за разом нанизывались усталые гребки, рот из-под вскинутой руки судорожно кусал воздух.
Напарник мой стал наконец задыхаться, сбиваться с ритма, уже плюхал руками. Крупная зыбь сыпала брызги в дыхательное горло. Я заперхался, подотстал.
Он пытался сначала отбиваться ногами, но и на это уже не было сил у обоих. Прежде чем встать ему на плечи, я ударил кулаком по затылку и крутанул за плечо, чтобы посмотреть в глаза.
Бесчувственный белый взгляд отринул последнюю долю сомненья. Хрипя, я напрыгнул на него, еще и еще, покуда он, всплыв, не обернулся искаженным чуждым лицом — и, прозрачно погружаясь в отражение облаков, стал понемногу отдаляться.
Кефаль
Наталье Гетманской
В августе по городу, будто весть о тайной катастрофе, разлетелся, мерцая, шепот: к берегу наконец подошла кефаль.
В сопящей ватаге друзей, путаясь в снастях донок, то и дело взвывая от впившегося крючка и гремя поклевными бубенцами, Семен несется вниз по нешироким ярусам города к морю.
Полдневная духота тяжко оплывает по чаше ландшафта. На Мичманском лужи лопастного крошева сухой акации лениво шевелятся и пересыпаются на новое место от случайного ветерка. Там и тут по косогорам Исторического бульвара вскрикивают, цокают цикады. Мальчишки, едва поспевая корпусом за ступнями, мчатся вниз на Графскую пристань, слетают с Верхней Садовой: ограды над подпорными стенками, заросшие плющом и остистыми копнами дрока, памятники, камни бастионов, петли переулков и булыжные лестницы, едва проходимые от царапких дебрей шиповника и ежевики, уютные тупики, стрельба бликов по окнам домов, подвесные мостки к парадным, резные балконы, нефтяной полусвет кофеен и дурманный чад жареной султанки, обморочный шелест шелковых флагов и запах роз и помидоров — все это бесследно рушится в их взвинченных ощущеньях и взглядах, с бешеной цепкостью вырывающих из перспективы бега ниточку равновесия. Море, входя предвосхищенной прохладой в обрывистые узкие бухты, пока еще невидимо живет за Братским кладбищем, за Корабельной стороной…
И вдруг впереди — стоп, провал, неясная заминка: на пути громоздится нестройный вой духовых, по ухающему колесу барабана ходит войлочная колотушка, и медный блеск тарелки, гремя, впивается в зрачок.
Из дома, утопшего в обвале плюща, выносят гроб.
Вся в трещинках, барабанная кожа натянута дрябло, пролежень от колотушки дышит как на жирной старухе.
Гроб устанавливают на крашеные табуреты, похоронная какофония рассыпается на минуту молчанья.
Следуют всхлипы и плачи. Дымок из зажатой в чьем-то дрожащем кулаке сигареты свивается в сизую розочку и плывет перед глазами Семена.
Учительница математики Елизавета Сергеевна, хотя нынче каникулы, почему-то стоит здесь, вся в черном.
На них шикают и, сбавив ход, мальчишки снизу-вверх любопытно протискиваются в толпе старшеклассников.
Почему-то все они смотрят в одну точку.
От лица девушки, лежащей в гробу, не оторваться. Оно влечет взгляд, как пропасть.
И тут Семен вспоминает — дочь капитана первого ранга учится в боевом 9 «Б». Ее отец командует эсминцем «Баку» — потайным огневым ураганом Средиземноморья. Позавчера на закате корабль стал на рейд у горизонта: с крыши Семен видел в бинокль, как рушились якоря и как уже на шварте матросы впопыхах чехлили лес ракетных установок…
Это она на первомайском концерте играла на пианино в актовом зале. Низкая челка, строгий профиль тронут на скулах светлой тенью загара; ужасно прямая спина, белый фартук, короткая черная юбка в складку: край, сместившись, приоткрыл золотистую мышцу бедра — чуткую, как рыба, телесную волну, оживающую при нажиме педали…
В распахнутых окнах носятся наискось ласточки. Клавиши, ткущие полонез, невесомо волнуются под тонкими руками.
Вопли ласточек, проносясь, как бы колышут музыкальную ткань.
А еще он однажды видел с нижнего пролета школьной лестницы ее кружевные трусики. Он следил за ее восхождением с открытым ртом, так как не предполагал, что нижнее белье способно излучать свет, что оно может быть таким же легкомысленно воздушным, как манжеты или отложной воротничок на школьной форме… В сравнении с просторечием простых плавок и батистовых пузырей — это было ударом ослепленья.
Заметив, что пацан подглядывает, настигла, перемахнув стрелой перила — стремительно голые смуглые ноги в раскрытом оперении юбки мелькнули жар-птицей над опрокинутым взглядом — и, слегка придушив, вместо того чтобы наотмашь в спину сшибить наглеца вниз по ступеням, вдруг оглянулась и, нагнувшись, чмокнула в уголок рта.
После, на уроке географии Семен долго мрачно тер рукавом щеку и губы, корчась от сладкого стыда внутри.
Сейчас тело девушки неопрятно запеленуто в розовую блестящую тафту — так девчонки кутают кукол. На матовом виске виднеется крохотный подтек. Его форма — ящерка с рогатым хвостом.
Семен не боится мертвецов, он просто испытывает к ним отвращенье, как, например, к запаху герани или ко вкусу содержимого гробиков вареных яиц. Когда умерла бабушка, он бежал из дому и ночевал три дня на причалах Северной бухты, пока его не определили, загнав погоней в полночь на портовый кран, в детскую комнату милиции — до востребования взбешенной матерью.
Но теперь, глядя на девушку, ему хочется сделать страшное. Его мутит от злобы, от желания кинуться, раскрыть, выпростать всю из тряпок, чтобы, задрав ей юбку, припасть, укусить, отомстить за свой стыд…
Понизу прошел обрывок бриза и качнул прядь на виске.
На мгновение стало страшно.
Он первым снова рванул к морю. Вечером на закате Семен в одиночку возвращался той же дорогой. Выкупавшись напоследок, напитанной светом кожей он чуял, как при ходьбе прохладно прикладывается к загару вобравшая капли моря рубашка.
На тротуаре перед ее домом рассыпаны пыльные, исхоженные ветки кипариса: плоские, затертые кружева покрывают асфальт.
Семен огляделся.
Свеча маяка тлеет под низкими лучами солнца. По ту сторону Южной бухты поезд высекает свисток и карабкается в гору.
В высоком объеме неба, заставленного плоскостями оттенков заката, прозрачно стоит лицо девушки.
Улыбка плавает на губах.
Семен удивленно мотает головой, словно вытряхивая из ушей воду, и спешит отправиться дальше.
В конце улицы на балкончике дома, вылезши за край косой, на глазах ползущей тени, греется последним светом крохотный геккон. Бледный язычок выскальзывает набок из щелки рта и протирает монетку глаза. Свесившись, застывает, как у повешенного.
У Семена на проволочном, режущем плечо кукане обливаются потекшим жиром пять радужных кефалей. На блестках крупной чешуи — лишайчики налипшего песка.