2
Мост Золотого Рога – взлет чуда воздуха, света. На закате плата за въезд по нему – по солнцу на каждой оси повозки Харона. В тумане – по карусели белка в борще: ни берегов, ни неба, ни воды, ни Бога – только равномерно, как годы, набегающие друг за другом арки пролетов, тонущие вверху в сне Франциска. Многорукий Сизиф – стробоскопический Шива – изо дня в ночь ползет пауком по мосту, оплетая стойки, тросы, перила, сходни – суриковой паутиной. Добравшись до Саусалито, поворачивает обратно: стопроцентная влажность делает дело.
Но мост стоит – новый, как вечности миля.
3
Дней моих пуповина, словно копье – врага, взметнула меня в абордаж, – и рождает жизнью иной, ясной, как после бури пустыня – под ногами отпущенного в пилигримы.
В каждой песчинке – град. В каждом окне окоем, или профиль.
4
Танкеры бродят в солнечном штиле залива, как налим под первым ледком. Шоссе взмывает на холм, где шуруют ветра, взрывая розу, где солнце наотмашь и руль зыбок в руках, как штурвал при вхождении в «штопор». Дирижабль огромно стоит в заливе. Нефтепровод алчно отсасывает матку в колонны «Шеврона». Иона копошится в подонках, и клянет капитана.
5
Вот два берега, рванувших друг от друга, – Саусалито и терем Франциска.
Я лег на край обрыва, парящая лавина взгляда пошла гулять.
Громя воздушных весей прорву, ища вершину воздуха, как ветку с ветки ворон, ночь разверзает горизонт.
Мой ореол впотьмах – взрыв мозга. Гирлянда моста – богомол полнолунья.
Мосту отдать бег позвонков стремлюсь протяжно над обрывом.
6
Я не способен уже к различению прошлого – от небывшего настоящего – от хлеба; будущего – от мерзлоты. Жизнь моя – тот третий берег: воздух, что громоздит, взметнув, разлет моста. Так гулка и просторна, что эхо плутает обручами акустического зрачка, волнами меридианов, – и уже пора обручить его с якорями в пучине ветров.
Зрак вслушивается в меня и вместо тела – видит, как, шипя и вращаясь, глаз Полифема бродит в тумане. Молния шаровая, узрев жертву, выводит на теле узор проекции пространства: ослепший мир, запечатленный.
7
Ледяное теченье (плюс девять), холодное будто время, оттаяв дрожжами жизни на мелководье разливанного – от Беркли до неба – залива рождает точку росы над холмами.
Токи восходящего дыхания возводят вершину над битвой океана с континентальным полчищем поденок. Их однодневный шелест – шелест купюр в царственной длани заданного нефтью старца.
Однако сделка нынче отложена по причине тумана: не видать ни цифр, ни карт, ни смысла Аллаха.
8
Точка росы шныряет, дышит, свербит волчком, балеринкой с взорвавшейся пачкой в зените, как с секир-башки чалма, заваливая згой отражение вышнего Града в схватившейся полынье дольней жизни, в глазке ледяного горнила. Интересуясь временем суток, погодой, я всматриваюсь в стекло, и дыхание хоронит меня на заснеженном поле под Курском.
9
Океана распах, разбег кроет взгляд, как волна щепу. Гюйгенса сонмы идут свинцом в горло пролива стансой дознанья. Пепла немые кручи, забредшие с Нагасаки, разворачиваются над Эврикой и обкладывают небесный фарватер над пролетом в залив. От такой атаки съеживается рельеф. Холмы – Телеграфный, Русский, Дворянский – пригибаются, не в силах помыслить массу верстовых хребтов, как недра Хозяйки, полных глаз алмазных – зарниц, еще не нащупавших фокус прямой, честной речи.
Тишина, по которой перекатываются жареные каштаны. Их бормотанье, как язык косточку в сочном плоде, отыскивает центр масс немоты, откуда грифель всхлестнет сиянье строки глагола.
Во рту косточка больше, чем в пальцах – в полнеба.
Так младенец в утробе ближе к Богу, чем к жизни.
10
Береговые укрепления. Стремительная крутизна набегает на высоту кронами зачесанных бризом сосен. Старик-китаец над обрывом расправляет дыхалку: парит раскорякой, будто играет в ловитки – с воздухом, окоемом, бездной. Имеет право: он сам, отец его, вся древняя семья, став товаром бунинского господина, отстроила этот город. Именно так ушедшая в полон, как в разведку, пятая колонна спустя получает раздолье правящей династии.
Движение плавной кисти очерчивает дугу бесконечной восьмерки, продолжая на кальке ландшафта контур Великой Стены, ее подлинное пролегание.
11
Туман растекается млечной пеной из набухшей груди зреющего цунами.
Окоем затягивается, как зрачок белладонной, шевелится по щиколотку.
Первой жертвой пропадают еноты, бомжи и псы; кошки хоронятся по помойкам. Запираются лавки и воздушные коридоры, по мостам рассыпается жемчуг.
12
Туман – раздолье шпионов и одиночек – вливается миррою амнезии в ложбины памяти и ландшафта, лаской скрывая тело боли. И тогда является птица тумана, сгустком его обитанья.
Сокол мальтийский срезает крылом пласты палеозоя, терпеливо снимая сокровы с Бога. Но, не настигнув, взмывает.
Туман, таинственно разряжаясь, сбирается с духом и, как бы охнув, приподымается, виснет.
Грузное облако, словно над садом сонмы немой саранчи, обожравшейся известки, отчаливает со шварта.
Концы разматываются с тумб небоскребов.
13
Пожирая пространство, мга обкладывает город зловещей глохотой, словно вакуумная бомба. Огромные жирные пальцы нащупывают кирху, как запал потайного страха. Сметая улицы и переулки, туман проникает в дворы, вдавливается в окна, льнет к щеке, сочится в сны и делает прозрачными вещи. Лицо становится влажным, будто от размазанных слез во сне. Сырая постель отторгает кожу, как если бы ночь напролет в ней тело каталось по ватным полям горячки.
У входа в залив, в самом сердце туманной прорвы, мучится тяжко ревун. Его гуд столь мощен, что движение звука подобно ветру от мычания оскопленного Полифема.
Буй терзает сознание сна тоскою.
Душа вздыхает в ответ и мучится той же русалкой на марлевой ткани яви.
Плоть замещает туман, его пульс вздымается в унисон с рыданьем циклопа.
В недрах облачности идет заклание солнца – Белого Вола, столь огромного жизнью, что смерти ему раз за разом все мало. Токи крови клубятся половодьем слепоты, взятой в сути своей негативом еще не воскресшего зренья.
14
Двести пятнадцатый день муравей зализывает иллюминаторы пирамиды Трансамериканского централа. ЦУП неделю откладывает запуск, как врач эвтаназию. Причина столь же таинственна, сколь безупречна: погода.
Туман – сгущенное сумерек млеко, как время, затопляет тридцатый этаж, увеличивая осадку; укорачивая ход муравья к вершине.
Холмистый город выглядит как молочный залив. Соты огней сочатся на рубках семи лайнеров, оставшихся на постой – переждать слепоту непогоды. Души, взяв город в полон, собираются с духом – выдохнуть моросью тяжесть греха, чтобы воспрянуть вознесением в облак.