На следующий день, стоя в проходной академического института, в одном из опустевших зданий которого арендовало площадь благотворительное предприятие Кортеза, пока дебил-охранник, зачем-то слюнявя шарик авторучки, выписывал ей пропуск, Катя поклялась себе, что справится.
Глебу решила ничего не говорить, чтобы не сглазить.
В коллективе московского офиса Катя объявилась, как в чужой тарелке. Сотрудники его странно напоминали очеловеченных зверей, чьей предыдущей жизнью была трюкаческая работа в цирке.
Они были почти немы и чрезвычайно, вплоть до ловкачества, исполнительны. Взаимопонимание и слаженность иногда превосходили возможности телепатии...
Чуть не во всех их действиях имелся придурковатый акцент эксцентрики. Обрывистые команды по нисходящей передавались вроссыпь и по цепочке сразу на четырех языках: английском, немецком, русском и на усеченной до простого взмаха и мановения жестовой фене; так – со свирепой молниеносностью – работает свора карманников: «щипач» кудрявит, «друг» пуляет, «бегун» сливает.
Царствовало повелительное наклоненье. Сослагательная и сложноподчиненная, рассудительная формы высказываний отсутствовали: как в жизни счастье.
Кортез, казалось, не принимал очевидного участия в работе своего офиса. Он был Наблюдателем в засаде обобщенного воображения своих подчиненных. Деятельность Кортеза, как фигуры умолчания, состояла в незримом, но влиятельнейшем присутствии. Имя его, надзирая, весомо и беззвучно слонялось в воздухе, целительно поражая мысли, как жестокий, но необходимый вакцинный вирус. На его особу, кроме как кивком исподтишка куда-то в сторону его кабинета, никогда, даже иносказательно, не ссылались. Если кому-то приходилось впечатывать или писать в бумагах его несложное имя, делалось это чуть не с высунутым от старания языком, с замиранием и тщательной – взад-вперед – буквальной сверкой...
Наиболее исходные команды подавал, распределяя между менеджерами отделов, горбатый доктор Воронов. Он был главным на этой сложносоставной арене, где одновременно в нескольких ее секторах шла постановка разных, но связанных сюжетным перекрестьем номеров. Его вездесущая пронырливость, манера то и дело возникать на совершенно диаметральных рубежах деятельности, наводила оторопь на подчиненных и заставляла их всегда быть в напряженной готовности сполна ответствовать за свой участок труда.
Подвижность горбуна (также и умственная) граничила с подвижностью персонажей театра теней. Почти карлик, он никогда не сидел на месте, избегая стульев и кресел, слезая с которых, становился еще мельче. Мельтеша, чтобы сгладить уничижительную забористость взгляда снизу-вверх на подчиненного, обычно возникал в некотором отдаленье и оттуда выкаркивал приказания...
Воронов раздражал Катю до отвращения, хотя не обмолвился с ней – и ни с кем о ней – ни словом. Он не касался области ее изысканий и никак не относился к ней в субординационном порядке. Поэтому то, как он взыркивал, казалось ей еще более оскорбительным, чем если бы она находилась под прямым его началом. Она специально наваливала на стол рыхлые башни бумаг (пачки клинических отчетов, стопки разноплановых обзоров по “Pschycology 9” и папки тематических докладов о социальных проблемах хосписной практики) повыше, устраивая себе бруствер... Горбун не мог прошнырнуть мимо, чтобы, отскочив на два-три шага вглубь, не впериться на три-пять тяжелых мгновения. Если Катя, заслышав его высокие каблуки, успевала пригнуться, зырк горбуна приходился на темя и переваливал жуткой волной мурашек дальше к лопаткам, и она едва сдерживалась, чтобы в ужасе не провести рукой по волосам...
Причем взгляд его менялся. То он был слепо холодный и плотный, как слизень. То едкий и узкий, как стручок перца, как игуаны прищур. Чего он пялился, было ей не интересно, но от омерзения хотелось пустить в него клавиатурой...
Что однажды и стряслось. Горбун и не думал реагировать и тем более увертываться: предмет метания по обрывистой дуге вмазался в пол, удерживаемый пружинистым проводом. Две клавиши выпали и, простукав игральными костяшками по паркету, навсегда затерялись в окрестностях бумагоуничтожителя. Горбун чинно кивнул как-то набок, двинул рукой от запястья и канул, куда шел. Прохлаждавшийся при этом на диване расхристанно-кудрявый офисный водитель от ужаса дрогнул утробным, селезеночным еком. На удивление, единственным следствием этого бенца вышло, что в окончательном варианте тезисов отсутствовали буквы «щ» и «ч», отчего текст только выиграл.
Организационно-техническими задачами верховодила косая, как повернутая камбала, Элизабет Крахтенгольц. На первый взгляд, обладая отличными деловыми навыками, выражавшимися в хладнокровности и системной внятности, с которой она подходила к устранению всяческих проблем, на поверку Крахтенгольц была диковатой кликушей. Когда ее стервозность вдруг перекипала в область абсурда, от негодования она скакала по всем языкам сразу. Нормальный глаз ее метался вкривь и вкось по пределам орбиты и на мази был выпасть. Успокоившись, она ожесточенно протирала его большим пальцем, после чего прятала палец за краешек пиджачного кармана и, там им поводя, мучительно старалась казаться хладнокровно готовой к дальнейшим дрязгам по закупке медикаментов и набору медперсонала... При этом она дышала так, словно до того ее душили до смерти и только что отпустили, а косивший глаз вдруг начинал дергаться вбок и застывал на время в естественном, параллельном здоровому направленье. Видя Элизабет в таком состоянии, Катя презрительно сравнивала ее в уме с припадочной ослицей. Про себя она дала ей прозвище: Лизка-прозекторша.
Катю посадили в партере – в приемной у окна. Будучи всегда на виду, сосредоточиться было затруднительно. Поначалу она не столько занималась делом, сколько внимала некоему сложно смонтированному представлению. Первую неделю голова у нее, раскалываясь, кружилась от центробежной интенсивности впечатлений и напряженного поиска целевой связи эпизодов. В начале второй она принесла с собой плеер и темные очки и попробовала отключиться... Благостное действие отстраненности, как бывает всегда, протрезвило наблюденье и прибавило осмысленности наблюдаемому. Теперь, время от времени отрываясь от сочинения тезисов, Катя взглядывала поверх стеклянных, мягко тонированных средиземноморским закатом сумерек и почти уже без труда могла себе уяснить, что происходит в офисе в данное время. Картинки, которые она могла видеть, были из следующего ряда описаний.
Три медсестры-секретарши были похожи на заведенных валерьянкой кошечек, которые, обалдев от оказанного доверия и невиданной – в 200 долларов – зарплаты, вдруг обрели дар (также и английской) речи и, не в силах остановиться, с забубенной вежливостью хватали телефонные трубки.
Будущие санитары Saint Michael’s Hospice, все как на подбор – словно взятые из спецназа, гурьбой шли вразвалку на подготовительные семинары: как медведи, полураскрыв от избытка мышц объятья, они шатко вваливались в двери конференц-зала вслед за преподавателем дрессуры пациентов. Легко было представить, как они со смиренной тупостью сидят на этих семинарах, тоже как медведи – на задних лапах.
От снования неотличимых друг от друга курьеров, похожих на пуделей (помесь фокса и мартышки), скоро становилось дурно. Они бесили Катю тем, что всю дорогу вежливо здоровались, и в первые дни возникало подозрение: над ней измываются. Их тревожно хотелось подсчитать, чтобы быть уверенной, сколько из этих сволочей вошло и сколько вышло...