Потом мелькают диваны, пальмы в кадках, бородатые портреты, кушетки, холодная клеенка, письменный стол – за ним пухлая тетка, с ямочками на щеках, улыбчиво что-то метит в блокноте, вчитывается, застывает. Я слышу: «Анестезию. Срочно». Спустя провал звонит телефон, тетка берет трубку и страшно пугается. Кладет обратно, не сказав ни слова. Потом достает из ящика что-то блестящее: дышит на кругляшку, протирает рукавом и смотрит – не прояснилось ли.
Телефон звонит еще раз, тетка отвечает по-английски:
– Good afternoon, Saint Michael’s Hospice, may I help you?
Надо мной склоняется кудрявый водила и, скалясь, больно берет за руку...
Очнулся ясный – будто только народился. Вижу: Катя сидит подле, на шее стетоскоп, как ожерелье. Смотрит на часики – пульс мне считает.
Кругом всё белое. Напротив – громадное окно и в нем ель на снегу голубая. Ничего себе поликлиника, думаю.
Я смотрю на Катю долго-долго.
Она сосредоточенно следит за стрелкой на циферблате.
Проходит год, и еще один месяц исполнен.
Я беру у нее из руки мембрану и легонько шепчу: «Привет».
Она улыбается, и я думаю: ну, пронесло.
Глава 4. Отдых
Вот я и обжился. Только все еще не знаю с чем. Стефанов говорит, он поначалу тоже не все взять в толк способен оказался. Все податься куда-то стремился, чтоб выяснить. Но потом, говорит, привык. А я не верю, что привык, я думаю, его сломали. А то, что бодрится – мол, понял все досконально и с тем остаюсь пока что в мире, это так – припарки.
О лучшем соседе я и помыслить не мог. В других палатах на нашем этаже разные типы встречаются – в лучшем случае зануды, в худшем – этакие бодрячки, с улыбкой жизни от кефира с булкой на ночь. Ведь сказано: не бойся геенны, а бойся соседства в раю с дураком.
Только что-то в последнее время Катя вдруг стала подлаживаться к моему старику. Я уже решил – если что с ним случится, буду тогда «одиночку» для постоя требовать, а то еще подселят какого-нибудь, с жаждой жизни.
Несомненно, Катя глаз на него уже положила. Заходит чаще, повадилась беседы о балете вести. Стефанов-то – балетоман отбывший, вот он и покупается. Хотя сам по профессии математик, но про яростного Дягилева с нежным Нижинским и о балете вообще заливает так, что любо-дорого послушать, посмотреть. А еще он талантливо любит Москву, особенно бульвары... Но это другая история. Я все боюсь, как бы Кате про нее не стало известно, а то болтовня их – и вместе с тем риск – удвоится.
Вчера разговор у них случился на закате. Представьте. Точка обозрения – из кресла в углу, где я сижу правым боком к камину. Поле зрения просторно покрывает извне нашу палату: высокий объем на мраморным полом слегка голубоват от зимних теней, отцвеченных снегом; панорамное окно выходит на опушку и, растворяя в блеске деревья, содержит до края пустоту; камин уже прогорел – и от него отсвет в рифму: кажется, что от заката греет бедро. Стены матово-белые, как промокашка, замедляют свет, вбирают. Стефанов полулежит на одре, Катерина – нога на ногу, с прямой спиной на стуле у изголовья. В руках – тетрадь; иногда она что-то в ней пишет.
Стефанов, прервавшись, тщательно разглаживает и обжимает ладонями сванскую шапочку, будто помогает прийти в порядок мыслям. Проводит рукой по бородке. Закат сползает по стене и мешается с его бледностью. Мягкий воздух течет над нами. Я чувствую слабый запах припоминания...
– Жест – это поступок тела, чувство – поступок души. Когда душа и тело делают одно дело это и есть танец, – так продолжает Стефанов и, обернувшись, сверяет со своим мое понимание.
– Тело есть тяжесть души, если хотите, плотность ее движущегося воображения... Своего рода якорь, балласт, дарующий ей способность почувствовать радость опоры. Не будь тела, душа бы канула в обмороке полета, как шарик воздушный в ветре. Танец – это действо, позволяющее скользить над таинственной гранью души и тела, это, так сказать, бреющий полет души над ее отражением в мире... Когда Нижинский делал свой первый прыжок в «Фавне», это был не прыжок, не грубое сокращение и распрямление мышц, проносящее его над всей сценой, а своего рода душевная эскалация, задающая высоту тональности, зазор, дистанцию между душой и телом, на которой и будет впоследствии разворачиваться, проистекать весь танец. Мы все здесь, между прочим, тоже в некотором смысле танцоры – из-за этого вот зазора. Он у нас больше, чем у прочих, поскольку мы ближе находимся к смерти... Чем ближе к смерти, тем явственнее мерцает душа, она то отходит, то вновь возвращается, умудренной...
– Ну это вовсе не обязательно, – вмешиваюсь я, – взять хотя бы этого фраера из седьмой палаты. Ему без пяти помирать, а он все про живот свой думает, скандал вчера устроил. Видите ли, заказал на ужин ромштекс, а принесли по ошибке рыбу, так он такой бенц учинил, что нянечка расплакалась.
Катя тут же внесла в блокнотик мой нечаянный донос.
Старик не ответил и прикрыл глаза.
Катя повернулась к окну – закат стремительно густел на перистых облаках, как если б в вышине ополаскивалась от акварели кисточка...
Стефанов с закрытыми глазами протянул руку и коснулся Катиного плеча. Она вздрогнула и отстранилась. Но тут же смутилась своей брезгливости:
– Алексей Васильевич, все это очень, очень интересно, продолжайте, пожалуйста.
Стефанов выпростал руку на одеяло и, пряча дрожание пальцев, натянул на кисть обвислый рукав свитера.
– Танец есть мера чувственного и мыслительного зрения, то есть – время... Заблуждение – думать, что танец что-либо выражает. Танец находится по ту сторону выражения и смысла. Танец – это телесное воплощение души, идеи незримого голоса. Но – не выражение, явление в чистом виде, которое есть само сообщаемое, а не сообщение. Больше того, в танце человек создает себе телесного двойника – так сказать, свое иное, танцевальное тело. Они отличаются друг от друга так же, как сидящая на ветке птица отличается от птицы в полете, как смерть от жизни. Непрямая сумма движений танцора – вспомните череду телесных представлений на древнегреческих вазах и стробоскопическую фотографию танца – не исчезает бесследно, но становится прибавлением к его иному телесному «я», к его двойнику, который ближе к душе и музыке, чем осязание. Этот двойник, он бессмертен, нетленен. Все зримые явления души осуществляются именно им. И именно танцевальное тело отвечает за ориентацию в невидимости. Оно как бы наш универсальный проводник: сам ведомый музыкой сфер, он оберегает нас и в сложных дебрях бессознания, и в ослепительной пустоте чувственной неги...
Я взглянул на Катю: как ей этот бред. Она поглощенно записывала.
Старик разошелся и стал добирать примеры:
– В этом свете становится очевидным, что такое явление, как клаустрофобия, есть реакция инстинкта самосохранения на попытку отдалить, выместить танцевальное тело субъекта от него самого. Умаление места тела им панически рассматривается как ампутация танцевального двойника или в лучшем случае ущемление его дыхательных путей – пучков движений, чей воздух – живительная смесь из пространства и времени...