Однако хочу подчеркнуть – в моем случае эти записи, к счастью, лишены «комплекса незавершенности»: они оборвутся там, где надоест, или – что, впрочем, то же – где уже больше не буду способен писать; никакого искажающего смысл напряжения я по этому поводу не испытываю. Единственным дисциплинирующим условием остается внимательность, каковая обязывает не писать со скучным смыслом расставания, но просто писать, не допуская ни одной детали, с которой мне было бы не жаль расстаться.
То же касается и того, что я собираюсь сказать здесь о Глебе: он с полным – чуть не с большим, чем я сам – правом входит в мою «свободную тему». Я даже считаю просто-таки необходимым представить вам свой сторонний взгляд на него – в надежде, что тогда ракурс вашего мнения приобретет хоть какую-то составляющую объективности. Поверьте, здесь нет и примеси сводничества! Мое намерение рассказать о Глебе обусловлено тем же стремлением уберечь хоть в чьем-нибудь, пусть совершенно равнодушном сознании то, с чем я расстаюсь.
Мне очень полюбился этот юноша. Трагичность его случая, его истории столь же бессмысленна, сколь бессмысленны и все мы, но мне все-таки очень трудно думать, что и он пропадет зазря. Надо сказать, мое чувство к Глебу свободно, в нем нет ни доли сомнительного отеческого благоволения, ни придури старческого сожаления о «рано ушедшем». Я знаю его историю. Возможно, я знаю ее далеко не полностью. Но мне все же известно, что его история в некоторой степени также и ваша. Поэтому я собираюсь не допустить в свои записи оттенок апелляционного тона, а так как они – хотя бы потому, что вы их читаете – к вам обращены, то впредь любое упоминание о вас будет следовать в третьем лице.
Обещаю быть далее, как и прежде, внимательным и еще сильнее сосредоточить себя на том, чтобы не допустить ни одной по отношению к моему или Глеба контексту случайной детали. Вам же я предлагаю взять все это так, как оно есть, а вот сможете ли вы вывести в результате актуальное для себя содержание – зависит только от вас, я же утверждаю: его там вдоволь».
Кофе выпит и лимон задумчиво обсосан – губка. Спустя еще более туманную страницу Стефанов наконец продолжил:
«Я вырос и жил в городе, в котором любят гулять по бульварам.
Это особенное занятие – гуляние по бульварам. В нем нет ничего общего с гулянием, скажем, по парку. Посещение парка – занятие значительно более праздное. В парке глаз слишком уютно обволакивается полутенью, слишком нежно согревается полусветом, чересчур убаюкивается сменой жестов ландшафта, слишком барочным паденьем листа…
В парке глаз рано или поздно безоглядно теряет бдительность: стоит ему только поудобней завернуться в кокон надежной – поскольку выдуманной садовником – растительной безопасности. На бульваре не так. Находиться на нем не то чтобы рискованно, но не безопасно. Хотя бы потому, что бульвар – все еще улица, еще не совсем аллея: идти по нему можно куда угодно – и «от», и «навстречу», а не просто, как в парке, гулять по нигде.
«Неблагополучность» бульвара проявляется, в частности, в том, что на нем запросто можно встретить какое-нибудь происшествие сторонней жизни, например, похоронную процессию, свадьбу, несчастный или просто – случай. Парк же – это теплица уюта. В парке парочки милуются (ссорятся они – на бульваре), а похоронную процессию в нем можно встретить, только если покойнику или его друзьям-родственникам придет в голову предоставить телу возможность попрощаться с местом, где оно любило быть движимо собственными ногами; самому парку с ним прощаться незачем.
В то время как похороны для бульвара – естественное отправление его функции перемещения по городу.
Кроме того, парк статичен, крепежные места его неподвижности – статуи, клумбы, кусты, пруды. Бульвар же похож на неспешную речку – с пристанями скамеек, верхними палубами бистро, плоскодонками мороженщиков и тихими, но ночами тревожными омутами, которые зыбко расплываются колыханьем теней по возобновляемым спиралям в заводях сквериков, детских площадок, технических площадок, в поймах боковых дорожек и прочих захолустьях ландшафта…
Что касается топологических особенностей устройства парка, то здесь кое-что, намечаясь, проясняется, и уже меньше дивишься различию в своем пространственном восприятии (для меня быть на бульваре или в парке – это странным образом примерно так же, как для солдата быть на передовой или в тылу).
Дело в том, что парковая аллея, в отличие от аллеи бульвара, лишь имитирует линейность, являясь на деле окружностью: и начало, и конец ее сополагаются с одним и тем же, так сказать, место-объектом – парком вообще. Начав и закончив движение, наблюдатель остается с тем же результатом своего местонахождения – в парке (разумеется, в случае достаточной обширности последнего). То же относится и к шпалерам, и к дорожкам, и вообще к любому пешеходному элементу паркового ландшафта.
По бульварам же запросто можно переметнуться на другую сторону города.
Вместе с круговым перемещением в парке мы снова имеем ту же, что и с тенью, светом, ландшафтным жестом, чуть не бронированную замкнутость, утробную устойчивость существования взгляда… В общем, противно теплое, как остывший сладкий чай, болото зрительных чувств, никакой производящей, осмысляющей пространство остроты восприятия.
Сквозная перспектива аллеи бульвара тревожна. Она обостряет инстинкт самосохранения: неизвестный фронт будущего и уже изменившаяся обстановка незащищенного тыла переводят зренье на более чувствительный, чем у посетителя парка, уровень. Вот, в частности, почему гуляющие на бульваре оглядываются чаще, чем в парке, и даже чаще, чем на улице. В парке им незачем это делать, поскольку ноги рано или поздно, благодаря вензелевой витиеватости дорожек, сами поместят взгляд в нужный ракурс; да и что непредвиденного, кроме дождя, может произойти в парке? В случае улицы – это просто неэкономно и не особенно важно: слишком много усилий глазных мышц уходит на обтекание встречных; слишком бессмысленно в кривой, как лабиринт термитника, Москве оборачиваться, с тем чтобы, как это бывает всегда в Питере, с наслаждением отметить роскошную выверенность городской перспективы.
На бульваре всегда, несмотря на то, что он исхожен насквозь с рождения, то и дело тянет застыть, оглянуться, встать на бордюр, на цыпочки, чтобы видеть получше – поверх голов, – что там, в не наставшем будущем или в упущенном прошлом, или в том прошлом, которое вот-вот, на мази, готово обогнать настоящее, обернуться – смутить неожиданной встречей. К тому же на бульваре можно запросто встретить себя самого.
Бульвар – это вообще как бы пространственное состояние полупрозрачного, как сквозь кальку, графического предвосхищения. Он как бы вынесен, приподнят над плоскостью, определяемой тремя временными точками: настоящим, прошлым и будущим. Предвосхищение, достигаемое на нем, – «короткое замыкание», сверхсветовая хорда, взятая на орбите времени города. Это особенно ощутимо на бульваре ночью, когда обычное, линейное движение прохожих не мешает, увлекая, внять подлинному смыслу своего местонахождения. Отодвинутое городской подсветкой небо, с завязшими в облачности двумя-тремя звездами; обступающие, словно неприятельские берега, дома и сквозящая из вечера в утро тоска только усиливают это дикое ощущенье себя – как глазного пузырька, который, вбирая вневременной отсвет, отчаянно всплывает наобум в никуда сквозь стеклянную толщу ночи…