Я посмотрел себе под ноги, на лестничную площадку.
Чубастый голубь подморгнул мне полупрозрачным веком. Закрывшись, мутное веко сделало глаз на мгновение мертвым. Его подруга, кротко переминаясь, подошла и потерлась о зоб муженька головкой.
Теперь она тоже смотрела на меня.
Откуда ни возьмись раздался пронзительный свист. Звонкий гон и резкое хлопанье крыльев, как напор, заполонили столб воздуха над лестницей.
Надо мной, ринувшись вниз, хлопоча и кувыркаясь, проносились один за другим голуби.
Мой испуг был велик – больше, чем я сам…
Пытаясь втиснуться в стену, я почему-то считал их.
Как велогонка вниз по серпантину, они верзились по лестничным пролетам неравными группами. В самом начале еще успевая схватить их летные порции взглядом, я от страха по нарастающей выкрикивал числа: два, три, пять, девять, тринадцать, двадцать один!..
Я сбился, но поток голубей вдруг иссяк, и загремели шаги санитаров. Топоча, лопоча и подсвистывая, они спускались сверху.
Безумье грозило разнести мне голову. Я обхватил ее ладонями и помчался на свой этаж… Стукнувшись в дверь всем корпусом, я сполз на порог, бормоча:
– Двадцать два, одного не хватало. Двадцать два…
Стефанов открыл дверь и чуть не рухнул, подхватив меня на руки:
– Что такое, что такое…
Очухавшись, я подумал, что, конечно, было бы заманчиво сейчас же вернуться и тихой сапой выяснить, для чего этим птичьим пастухам понадобилось гонять или перегонять куда-то по лестнице голубей. Но приближалось время дневного обезболивания, и нужно было находиться на месте, хотя бы для того, чтобы отметиться в перекличке.
Вечером я рассказал Стефанову о саде в шахте, лестницах и голубях. Стефанов вновь, как у нас с ним повелось, был невозмутим и отвечал, что, в общем-то, ничего удивительного. Что касается лестниц – так это я, оказывается, всего-навсего заблудился:
– В главном здании МГУ со мной не раз случалось подобное. Особенно этого следовало ожидать после того, как с утра и на всю катушку, без обеда, проторчав на занятиях, чуть не заполночь возвращаясь с семинара, вы вновь, как открытие, обнаруживаете, что лифты уже отключили, и, чертыхнувшись, время от времени испуганно чиркая спичкой, начинаете спускаться с двадцать третьего этажа вниз, как в пропасть. И вдруг встаете в полной тоске на тупиковой, неизвестно откуда взявшейся площадке – перед тремя подозрительнейшими дверями, каждая из которых ведет, как в пасть, на свою, самостоятельную лестницу…
Насчет происходившего в шахте и голубей я со Стефановым тогда почти согласился: старик, предполагая, разъяснил, что это, возможно, прихоть Кортеза. Прихоть, предназначенная для его частного пользования, что-то вроде замысловатого зимнего сада, который только для обозрения, для зрительного, так сказать, уюта, а не для общей пользы, был устроен им в Доме; вообще, он вправе обустраивать свою резиденцию как заблагорассудится – воображению ведь не прикажешь…
Месяц назад закончились места с двух сторон в стене колумбария, и теперь хоронят под мраморными плитами – на лестницах и в коридорах. Разворотили для начала первый этаж. Я был удивлен – этажа едва им хватило на неделю. Нынче перебрались уже на третий, видимо, дела действительно идут в гору. Не поразило ли еще и чумой наше население?!
Некоторые плиты при выемке лопаются, и спешно приходится заказывать в городе еще. Слышал разговор: беспокоятся, удастся ли вновь достать камень того же оттенка.
Стефанов сказал, что когда и пол закончится, станут хоронить прямо в стенах. Я обмер от его слов. Я и так теперь не ходок по коридору – не могу себя заставить наступить, хотя и понимаю, что в этом нет ничего такого. Теперь, если мне по дороге встречаются участки захоронений (а устраиваются они нынче настолько густо, что уже нельзя меж них на одной ноге, как в классики, пропрыгать), я становлюсь на четвереньки – и так двигаюсь дальше.
Иногда силы меня покидают, и я ложусь, чтобы ползти. Если на некоторых лестницах встречаются потревоженные ступеньки, то это сложнее – острый край режет колени.
Позже я понял, что более всего меня смущает не то, что могу попрать подошвой прах, а то, что тогда наступлю на имена…
Проползая над ними, я все их читаю. Все. Я задерживаюсь на каждом. Стараюсь читать не спеша и внятно проговаривать про себя даже очень сложные фамилии. Иногда, очнувшись, я слышу собственное бормотанье.
Недавно я обнаружил, что в некоторых местах, в тех, где мне чаще всего приходится переползать, я понимаю надписи на ощупь. Их кривые желобки вдавливаются мне в ладони. Поднявшись, вижу: мои папиллярные линии испещрены буквами. Конечно, потом они исчезают, но еще какое-то время можно чувствовать их прохладный саднящий оттиск. Дошло даже до того, что имена мне стали сниться. Их список день ото дня все быстрее, словно я не успею дочитать до утра, бежит по изнанке век, словно титры в конце киноленты. Проснувшись, я стараюсь еще полежать с закрытыми глазами, чтобы повторить про себя свежие записи.
После завтрака и обезболивания отправляюсь на работу в офис пораньше, потому что нужно успеть исследовать новые поступления. У меня уже есть свой метод разведки. По строительной возне санитаров я легко определяю, в каких местах они были накануне. Дело в том, что теперь они прекратили вести беспорядочные захоронения и чередуют направления: нынче движутся строго крестом – сегодня на север, вчера на восток, завтра на юг, а послезавтра – на запад. Так выходит рациональней, – они не загромождают сразу все перемещения по коридорам: раствор должен схватиться – ведь по свежим плитам нельзя ходить аж двое суток. Да и пол выглядит так поприличней – похожим на крупномасштабный паркет, а не на зернистую кляксу.
Думаю, это Кортез им так делать велел, сами бы не доперли.
Если я все же ошибаюсь, так это не беда – я все равно нахожу новые плиты по свежим следам раствора: грязнули-санитары ваяют могилы тяп-ляп – надежно, но неаккуратно.
Бывает, из-за пятен раствора имя читается с трудом. Тогда я счищаю рукавом и прихожу на работу весь грязный.
Наташа смотрит на меня и говорит:
– Опять ты вымазался.
Санитары давно пристают ко мне, чего я там вынюхиваю. Но ничего, я терплю. Если я стану бузить, меня снова посадят в одиночку, а кто тогда читать будет?
Сегодня ночью в блужданиях сна я набрел на широкое устье, через которое в сон отправлялись умершие этой ночью.
Они падали вверх, как снег на фонарь, и там, наверху, исчезали.
Падали они сосредоточено, не отвлекаясь, словно ныряльщики, у которых кончился воздух.
Одного я попридержал, спрашиваю: «Куда ты?»
Выпростав снежный прозрачный рукав и отлетая: «За собой, – говорит, – ты не знаешь?»
Я удивился. Постоял.
Еще постоял и вновь удивился.
Хватаю следующего с криком: «Зачем вы туда, что там делать?»