В литературе мотив не то что скоропостижной обездоленности, а только хронической нехватки средств — один из самых энергичных. В самом деле, помимо самого языка один из главных движителей у Достоевского — деньги, точнее, их отсутствие, или мерцание, или предвосхищение, или утрата. «В завещании Марфы Петровны она упомянута в трех тысячах» — вот взрыв, которым рождена большая часть «Преступления и наказания». И как раз чего мне не хватало всегда, а сейчас особенно — своего рода имущественно-ценового словаря эпохи, который бы дал представление о том, сколько жизнь стоила во времена Достоевского, дал бы пощупать реальность в ассигнациях и монетах. Потому что для Достоевского апофеоз свободы и счастья все-таки не выше десяти тысяч рублей ставится. В то время как жизнь Германна стоила ему, Германну, сорока семи тысяч. Разница огромная, особенно если учесть «инфляцию» за три десятилетия. Коротко говоря, вопрос этот берется вот откуда: не верится совсем, что movement «стать проституткой из нужды» существует в действительности, таких вещей без отчетливых наклонностей не совершить. Не верится напрочь.
И потому здесь было бы полезно знать, сколько дней жизни семье Мармеладовых обеспечивал разовый выход Сони на панель. Вот почему важно осознать диктат обездоленности, помнить о тех неразменных трех тысячах, благодаря которым много родилось смысла в великом романе «Братья Карамазовы».
Деньги у Достоевского то возникают, то пропадают, то летят в камин, то из него извлекаются — одним словом, маячат и никогда не тратятся, будто ненастоящие. И неудивительно, ведь деньги — первая в истории общества виртуальная сущность.
Сюжеты обездоленности будут всегда, покуда цивилизация не откажется от идеи всеобщего эквивалента — денег. Менее популярны такие сюжеты только в зажиточных странах (где, впрочем, нищих хватает) или совершенно неимущих, обессиленных и не способных к самосознанию. То, что в русской литературе все чаще героями становятся бедные люди, говорит о том, что язык взял их в фокус своего внимания, и это прибавляет смысла эпохе.
Плавни
Итак, вчера мы вернулись из путешествия, за спиной 4386 км, маршрут такой: Киев, Приднестровье, Молдавия, Одесса, Николаев, Херсон, Красноперекопск, Симферополь, Новый Свет, Балаклава, Харьков, Курск, домой.
В Киеве превосходно погуляли. Великий и великолепный город: просторный, древний, распашной, как бы парящий над затяжным днепровским разливом, над лесистыми, мистерийными берегами. Поразил именно простор этого города, причем не искусная выверенность пространства, которой города славятся, а его простая щедрость, его избыток, организованный только ландшафтом. Киев показался очевидно нерусским городом; впервые я ощутил славянство в более или менее ясном виде.
На Андреевском спуске, чуть не напротив дома М.Б., на сувенирном лотке среди торгашеской суеты — вокруг петровских алтынов, валдайских колокольчиков, превосходных шелковых иранских габбехов (откуда?!) — лежали: две шестиконечные звезды, желтая и оранжевая, тряпичные, ветхие, замызганные, неаккуратно споротые, с надписями; плюс старая семейная фотография. Я оторопело спросил цену, потому что не поверил глазам и так хотел убедиться, что это все есть предмет продажи.
— Сто пятьдесят. За одну, — поспешно добавил окладистый и хваткий в жестах, средних лет крепыш в голубой тенниске; гладкий такой.
— Откуда это у вас?
— Вот, была семья, — сдвигает звезды, открывая фото; в голосе слышится сочувствие, обусловленное приличиями.
— Вам не стыдно этим торговать?
— …
— За такое морду бьют.
— Не устраивайте здесь свои порядки. Я когда к вам [в Москву] приезжаю, я молча хожу — и созерцаю. (В сторону и нараспев.)
Перед Киевом все 80 км превосходного шоссе уставлены столбами, увенчанными колесами с раскидистыми гнездами аистов (эти телеги перевернулись и геликоптером тянут в небо). О невиданных птицах я поначалу подумал: чучела — и отчего-то вспомнил имперскую дорогу из Иерусалима в Антиохию, которая в 136 г. после восстания Бар-Кохбы была уставлена крестами с распятыми иудеями.
Далее трасса Киев — Одесса нынче сплошь усовершенствуется двусторонним полотном и потому вдоль и поперек перекопана. Сквозь гигантский размах дорожных работ ехать затруднительно, навалы песка, гребни щебня, вечный объезд, бесконечно (все 350 км) на вас накатывают машинные монстры — грейдеры, самосвалы, укладчики, — одно колесо которых раза в три больше вашего автомобиля.
Проползая по этой гигантской стройке, почудилось, что мы движемся через съемочную площадку фильма «Время вперед». Повсеместные люди в дорожной униформе — с треножниками теодолитов вполне походили на киношников.
Поворот на Дубоссары. Пустынная трасса, то взлетающая, то низвергающаяся по холмам. В наступающих сумерках распаханная местами степь машет тяжко крылами, как цапля на бреющем полете. Золотистый пейзаж — стерня в отсвете заката — то завораживает, восхищая, то усыпляет повторяемостью вида, смены которого напрасно ждешь, подлетая к гребню.
Приднестровская таможня. Сам терминал, белоснежный, новенький, стеклянно-пластиковый, как супермакрет, но с неверной вывеской: — The Custom Item of The Passing(«Штука таможенного прохода» вместо «Пункт таможенного контроля»). И так — далее везде, по всему Приднестровью: самопальная самостийность, неорганизованно беспомощная, не «республика Шкид», а республика хулиганского, с оружием в руках непослушания (приднестровских наемников числом 1000 в Южной Осетии нужно рассматривать как гастарбайтеров). Аляповатость законов и государственных манер. У кормила встали даже не кухарки, а председатели колхозов, форца, плюс полевые командиры и мафиози, нередко все четыре в одной фляге.
Пропускной пункт находится на особенной высоте — с нее открывается широченный взлетный вид на пойму Днестра: холмы, сады, поля, гигантский воздух, полный дымчатого тихого света.
Аметистовые сумерки; тишина, ткань которой вразлет волнами ткут и колышут цикады.
В этот вечер мы единственные, кто пересекает границу. В белой будке пограничника, забравшего наши паспорта, вместо компьютера амбарная книга и над прилавком наколоты бумажки, все примерно с таким от руки содержанием: «Бороздюхин Сергей Казимирович, 1977 г. р. — ЗАДЕРЖАТЬ».
Сам пустынный таможенный пункт — со всеми его воздушными портиками, галереями и мостками — парит над роскошью ландшафта, как инопланетный корабль; он чужд ему, неестественен, как дворец над бушующим морем на дурной картине Айвазовского «Олимп».
Над лампой ореолом вьются мошки. Словно Млечный путь вверху над черным галактическим центром.
Ночью в Р. снова пограничный пост; допрос.
Напротив, на молдавской стороне, никаких расспросов, никаких автоматных очередей вслед по колесам. Переезжаем через мост, поднимаемся в гору, в Р. — городок, стоящий на высоком берегу Днестра.
Весь он укрыт кипенными садами, в них проглядывают белые домишки.