Основывал я принцип действия своей поделки вот на чем. На Памире я слышал разговоры, что, мол, пограничники озабочены не столько поиском реальных нарушителей, сколько восстановлением системы сигнализации после пролома через нее мощных зверей – архаров, ирбисов, кийков. А медведь, судя по тому, что я вычитал в БСЭ, был наиболее вероятным нарушителем границы с Ираном.
Очевидно, я осознавал отъявленную идиотичность этих медвоступов. Однако мне было необходимо хоть как-то обосновать свою иррациональную тягу к путешествиям. Я действовал по методу «клин клином»: поскольку твердо знал, что подлинный мотив моих стремлений к путешествиям таков, что его носитель заслуживает неотложной изоляции.
Два года подряд суммарный вектор моих странствований выправлялся на Пришиб, приграничный городок Южного Азербайджана. Мне представлялось несложным перемахнуть оттуда звериными тропами через невеликие, хотя и снежные перевалы в Персию. Однако сам переход был не важен, важно было только стремление. Побочный эффект разведки, исследования, вживания в ландшафт – познание «гения местности», genius terra, – и, возможно, слияния с ним исподволь – вот что я преследовал на самом деле. Я никогда не бравировал отчетливостью планов путешествий, зная, что все равно меня занесет непоправимо куда-нибудь в сторону, как смелого, но бестолкового мальчишку с акробатической катапульты. Важно было только найти некую будоражащую идею, которая бы мне придала, как маховику, как кумулятивному снаряду, начальную энергию для заброса на местность…
Решено было – с севера на юг – обследовать Каспий. На то у меня имелось по крайней мере две увлекательные причины. Во-первых, я прочитал у поэта: «Каспийское море суть геофизическая – и метафизическая линза России, оттого что в него Волгой – каждым ее притоком, речушкой, ручейком, родником – по капле собирается свет русской земли». И, во-вторых, Тур Хейердал в интервью журналу «Нэшнл Джиографик» за 1981 год, утверждая, что прародина всех народов Евразийского континента существует и не открыта только потому, что утаена водой, песком или вулканической пылью, – указывал на дельту Волги как на одно из наиболее вероятных мест нахождения Евразийской Атлантиды. Хейердал выдвигал несколько аргументов в пользу своей гипотезы. Наиболее весомыми из них были: 1) наличие корреляции между колебаниями уровня Каспия и волнами послеледникового расширения ареалов древнейших общин; 2) археологическое свидетельство новейшего времени о том, что под огромной осадочной толщей дельты погребено Хазарское царство. В заключение знаменитый путешественник призывал начать исследования морского дна Каспийского взморья и подпочвенного слоя Акчагыльских степей.
В преддверии путешествия, часто пренебрегая лекциями, я часами просиживал в скверике у областного турклуба. Из закрытого отдела его библиотеки инструктор горного туризма выносил мне под полой уже несекретные «километровки». Расплатившись, я внимательно, не суетясь, калькировал их. Прижав листы «крокодильчиками» к эскизной доске, я делал вид, что набрасываю карандашный рисунок обрушенной, по росшей березками колокольни, возносившейся за сквериком по диагонали. Но все это – навязчиво бесплодное желание свалить за кордон, спекуляции на тему исторической географии – было только потешными отговорками, предлогами, увиливаниями перед главной причиной того, что меня так подмывало, упиваясь полным отрывом от постылой жизни, пропасть на все лето где-нибудь в уймище стремительно дичающей, опустошенной страны. Дело в том, что мои поездки были не только следствием простейшей тяги к эскапизму, впрочем, уже взвинченному безрассудством вплоть до суицида. И не только лишь следованием убежденности, что степень присутствия Бога обратно пропорциональна плотности народонаселения. И что «Вселенная – Господь, природа – храм». Не только. Я искал наделы, где сознание поневоле пронизывается сакральностью мира – и благодаря энергии тайны растворяется в окружающей действительности, достигая той полноты, за пределом которой, как мне грезилось, находится первая ступень восхождения к Ней… Так это было или иначе, но определенно – недовольный собой и миром, я стремился через путешествия войти в иной мир, найти вход в него в отдаленном пространстве – и, сделав разведку, постараться непременно вернуться.
VII
В качестве примера таких ходок хочу рассказать о самом страшном явлении природы, которое когда-либо мною было видено в жизни. По сравнению с ним заставшая в степи гроза, когда молния прямым почти попаданием, на грани контузии, хлестала вокруг, как клинок по ослепительной змее, когда – в пьянящей ясности сознанья, полонившего весь сразу воздух, – под ногами горела дребезжащим синим огонь –ком мокрая трава, – нет, ничто не в силах сравниться с ужасом, в какой однажды меня повергли стрекозы.
Я сидел на песках в низовьях Волги. Царил августовский вечер. Рыба мерно била на плесе, пуская по протоке расходящиеся в блеске неба круги. У торчащего над водой топляка, у самого берега оглушительно гонял малька одиночный жерех. Речной простор, дремучие берега, мечтательный покой, какой овладевает путешественником после ужина и чая на привале – и, конечно, неизбежные комары, от которых спасение лишь привычка. Но вот появляются внезапно стрекозы. Стая, штук сто, не больше. Стрекозы – этажерчатые, огромные, быстрые, снующие мгновенно размашистыми, высокопилотажными зигзагами. Комары тут же исчезают, все скопом, будто вокруг проглочен воздух. Но не это главное. Главное – оглушительная тишина, наполненная ритмичным шелестом этого пронзенного слюдянистыми, блистающими витражами зрения. Свет затвердел, преломился вокруг и рассыпался на перламутр чешуи огромной бьющейся в воздухе рыбы. Я видел открывающиеся и закрывающиеся челюсти стрекоз, видел комаров, смятых в прикусе, видел восьмерочные россыпи наливных стрекозиных зенок. Но не это самое страшное. А страшное – вот тот самый четкий механический шелест, нежный стрекот – и безошибочность полетных хищных линий… Нет, не удается до конца уловить причину жути. Возможно, это атавистический страх, апеллирующий еще к доисторическим временам, когда стрекозы имели крылья метрового размаха и относились к серафимам. А что? Почему бы ангелам не иметь вот такие – слюдяные – крылья. Так ли уж нужны им перья?
К слову, в июне в дельте я сполна познал комариные казни. Днем спасеньем было солнце, ветерок. На солнце – да и то в основном только поблизости от скота, вблизи молочно-транспортных ферм – терпимо грызла мошка да слепни-оводы нажигали меж лопаток. Мрачные тучи комаров хоронились в лесу. Как-то на одной из стоянок, разведывая берег, я наткнулся на белую шелковицу. А я любил в детстве белый тутовник пуще меда. Дерево и земля под ним – все было усыпано ягодами. Я набросился на лакомство – но через секунду комары облепили меня ровным серым мехом, и я пулей вылетел на берег, на раскаленный песок. Несколько раз заскакивал под дерево – и тут же выламывался обратно, успев взять в горсть только несколько ягод… В скорых сумерках звонцы свивались над рекой в высоченные колеблющиеся столбы, вроде джиннов, сивые, гудящие – отчего воздух, уже проницаемый синей глубиной ночи, мутнел. Нельзя было поужинать без того, чтоб вместе с ухой не съесть десяток-другой комаров. Кто его знает, как Святослав воевал хазар в июне… Один раз к моей стоянке на Змеином острове приблудилась собачка, бежевой масти, вроде лаечки, видимо, с охотхозяйства. В связи с комариной напастью песик этот каждый вечер, как смеркалось, выполнял такой ритуал. Комары появлялись, сбивались в столбы внезапно, и перед тем, как весь воздух, вся нижняя атмосфера над дельтой напитывалась ужасным звоном, гудом – огромным звуком пространства, от которого шевелились волосы, – собачка принималась выть, жалобно и безнадежно. Вся ее морда покрывалась рубиновыми булавками, остервенело она начинала рыть яму в песке, прерываясь только, чтобы попробовать сбить лапой с носа комаров, после чего подтаскивала в зубах обломанную зеленую ветку и накрывалась ею, укладываясь в ямке. Страдая поедом, я посчитал, прикинул, сколько же в дельте комаров, исходя из одной штуки на пять литров воздуха. Получилось, что никак не меньше двухсот тысяч тонн – чуть не сотня километровых ж/д составов прессованных комаров! Но оно и понятно, думал я, – иначе бы здесь не было столько рыбы: мотыль составляет до четырех пятых пищевой биомассы речного дна. И ясно представил я, как съедают меня комары, как разносят тело мое по крупице над речной стороной, как толикой вхожу в круговорот корма, как река, воздух, лес становятся моим новым телом, как суечусь пропитанием, как движусь косяками на нерест, как сыплюсь икрой, личинкой, как гумусом спадаю в море, как ковыляю в придонье «водяным осликом», шевелюсь гидрой, губкой, рыскаю инфузорией, покоюсь тучным илом и снова присоединяюсь к комариному сонму – и от этой мысли что-то повернулось в моей нервной системе, что-то перемкнуло, встало на новое место, как в неисправных часах, которые после сотрясения, легкого удара вдруг заново дают ход, верный, твердый.