Едва ли когда в жизни мне было так страшно. Но не взбесившийся волкодав испугал меня. Размахивая прикладом как косой, невидящий Чашма плясал перед чудовищным кристальным фантомом, в облик которого я, парализованный глухотой и страхом, впивался потрясенным взглядом.
В тот же день Андрея Владимировича вместе с телом сына отправили вертолетом в Аянгар.
Весь июль я провел в Лаборатории. Я штабелировал алюминиевые каркасы сцинтилляционных детекторов, блоки плат, залитые эпоксидной смолой, снимал, таскал, перекладывал стопки свинцовых пластин – экранов, разделявших ячейки гигантского калориметра, суммировавшего энергию космических частиц.
Калориметр представлял собой колоссальный зарешеченный куб горного воздуха. Казалось, воздвигнутый нерукотворно, сплошь опутанный проводами, целлофаном, обложенный стеклом, – он плыл пирамидой над молочно-облачной страной озер, которые, обтекая вершины-острова, уныло тянулись за горизонт. Их расплывчатым устьем в страшной дали означалось слияние границ Афганистана, Индии и Пакистана.
Время тянулось тягостно. Никто со мной не заговаривал о случившемся. Жестокосердие выдавалось окружающими за мужественность или тактичность. Да и сам я, впервые воочию столкнувшись со смертью близкого человека, не знал, что с ней делать. Этот опыт ни рационально, ни интуитивно не попадал в спектр моего существования. Унизительно безоружный, я или клял себя за черствость, позволившую мне так легко перенести исчезновение друга, или, напротив, призывал все силы души отринуть от себя скорбь.
Памир вокруг померк. На высокогорье при малейшей надсаде у меня из носа хлестала кровь. Наконец на середине срока Славатинский, начальник экспедиции, сочувственно откомандировал меня обратно в Москву – вместе с неподъемным рюкзаком, набитым дюралевыми кассетами с магнитолентой, хранящей потоки первых данных.
Спустившись в кишлак, водитель тормознул у сельсовета – отметить командировку. У крыльца лежал Дервиш-бей-хан. Мятая миска и погрызенная чурочка валялись перед ним. Над миской кружили мотыльки.
Не поднимая морду с вытянутых лап, волкодав удерживал мой взгляд.
Но не узнал – и опустил набрякшие веки. Чашма приветствовал меня, кривляясь ломкой гримасой, которая в палитре его сокрушенной болезнью мимики означала улыбку:
– А-а-а, ко-кко-мандир, приехал, да? О-о! Дай закурить!
Я отсыпал Чашме полпачки «Казбека». Сойти из кузова на землю я не решился.
Оказалось, что, временно отстраненный от службы, Дервиш-бей-хан находился теперь под начальством Чашмы.
– Вот бандит, – потрясал головой Чашма. – Сейчас такой грустный, такой смирный. Наверное, хочет, чтобы Нури его осенью на выпас взял. А-а, зверь, хочешь обратно к овцам, будешь доить их, да-а? – и Чашма топнул на пса ногой.
Дервиш-бей-хан поднял голову, но не в сторону Чашмы. Из-за грузовика к нему быстро вышла девочка и, встав на колени, проворно развернула перед его мордой газетный сверток. Пока пес кусал и подмахивал розовым, большим, как тряпка, языком крошки твердого овечьего сыра, девочка налила из кувшина полную миску молока. Пес бросил на секунду сыр и, рыкнув, с громовым хлюпом стал лакать молоко. Девочка осторожно подалась назад. Поднявшись, она подхватила спереди подол и побежала вниз по улочке, прижимая кувшин к бедру.
Тут водитель мой громыхнул дверцей, мотор взревел, и я распрощался с Чашмой. Перед тем как вырулить из кишлака, машина сделала несколько поворотов – и на какой-то улочке, от болтанки хватаясь руками за борта, я увидал позади кузова быстро идущую девочку. Теперь ей было не уклониться. Твердым взглядом она всмотрелась в меня. Висячие сережки у порозовевших щек блистали на солнце. И когда она остановилась, мне почудилась улыбка на ее устах – с которой, вдруг вспомнив о чем-то, она махнула мне вслед рукой.
Так третий путь мечтательного бегства закрылся для меня навсегда, едва успев начаться. Но я еще долго был мучим в грезах этим таинственным совокупным образом – прекрасной девочки и белой как снег собаки-убийцы. Песня, которую я слышал в чайной горного кишлака, мне снилась не однажды – в виде ростка чистого могучего желания. Голос девочки плыл и возносился, и сила невыносимого душевного вожделения, поднимаясь, вырываясь всеми силами от притяжения тела вослед напеву, способна была покрыть в этом солнечном, бесконечном пространстве что-то прекрасно существенное – нечто, что было не залогом вечной жизни, а самой душой мира. Этот полет был схож с тем, как пчелиная матка при спаривании испытывает на отбор трутней. Поднимаясь все выше и выше, она дает настичь себя только самому дерзкому, самому выносливому – и тот, сгорая на пике стремления, последнее, что видит: долгий белый шлейф собственного семени, приношением жизни и смерти реющий за маткой – из эмпирея в мир дольний.
Тайна этого образа разрешилась не скоро – но однажды струна, протянутая над аурой его понимания, оборвавшись, спасла мне жизнь.
Случилось это несколько лет спустя, в мой первый приезд в Крым.
Но прежде мне пришлось хлебнуть сполна, бешеным чутьем преследуя в пространстве Ее след, тщательной пчелой собрав, спахтав, сгустив простор своим безумным рыском.
VI
А как ни странно, Памир не отбил у меня охоту к путешествиям. В последующие сезоны, как только рассчитывался с сессионными экзаменами, я остервенело рвался из Москвы – туда, куда всю зиму лелеял мысль взойти. Руководимый необъяснимым талантом, я с безошибочным восторгом узнавания сверял карту своего воображения с ландшафтом реальности. За пять лет я исколесил и обнял пластуном волжские степи, на байдаре распутал и вымерил выход из лабиринта волжской дельты на взморье, к Харбайской россыпи; жил целый месяц посреди войны властей с браконьерами на Карантинном острове, облазил субтропики Каспия и Кавказа; и как-то раз, знакомясь с тайгой, чуть не угробился «сифоном», сплавляясь рекой Нежная по Забайкалью.
Теперь я путешествовал в одиночку – не только во избежание трагических потерь. Основной причиной моего одиночества в странствиях – в ущерб залогу взаимопомощи – была глубочайшая интимность поиска откровения, на которое моя интуиция указывала в тех или иных областях. Хотя и отрывочное, откровение это не было замысловатым. Я искал бесхитростности сверхъестественной стороны мира, выраженной Творцом средствами исторической географии, геофизики, зоологии, этнографии – и другими изобразительными составляющими моего зрения.
Каспий, частично знакомый по Апшерону моего детства, привлек меня давнишним посылом. Хотя он и терял уже актуальность – в силу стабилизировавшегося разгрома страны, но мне все еще представлялось забавным: прочувствовать на местности, как можно было бы свинтить нелегалом через госграницу.
Готовиться к первой поездке я начал издалека и вполне необыкновенным образом. За жуткие деньги купил в комке у метро «Фрунзенская» страстно осклабленное чучело медведя. Облезлое, занафталиненное до обморочного задыхания, оно сыпало клопами, опилками и комковатым, слежавшимся тальком – покуда я волочил его в обнимку, как забуревшего кореша, поверх городских барьеров. Бронзовая тарелка с чеканкой «МГОРО – Московское городское общество рыболовства и охоты» и уткой, садящейся на воду у пучка камышей, протягивалась топтыгиным в пространство с угрожающе-требовательным видом. Я отпилил ему лапы и, напялив их на сапожные колодки с прилаженными сверху лыжными ремневыми креплениями, соорудил своего рода спецобувь перебежчика. (Четвертованные останки медведя были выволочены на помойку, где недолго пугали прохожих, пока кто-то не утащил косолапый трофей к себе в берлогу.)