Я никак не мог согреться. В стеклах домов мутно блестел мрак. Решил спуститься обратно к морю и стал понемногу распутывать улочки, заставленные невысокими домами. В их обширных палисадах разглядел остролистые веера пальм.
Я плыл в потемках и, пытаясь согреться, колесом размахивал руками. Вокруг вырастали, разворачивались, проистекали причудливые силуэты домов. Увенчанные и обставленные башенками, мансардами, балконами, мезонинами, колоннадами, верандами, портиками и арочными галереями, они пропускали через себя рукава лунного сумрака. Слабое тепло шло от согретых за день тротуаров, камней, от кладки подпорных стен, от земли под кипарисами, от мягкой пальцам пыли, в которую я блаженно вжался ничком, чтобы согреться. Поднявшись, отряхнулся и стал соображать о маршруте. Впереди дрожала, неполно мигая неоном, дребезжа низко, как майский жук, вертикальная надпись: «ГОСТ ОР А ДА».
Вдруг внезапный свет пролил под ноги тень. Она скользнула дальше вверх по переулку и преломила голову о белое, словно бы взмывшее наискосок, двухэтажное здание. Я оглянулся и обмер. Низкая, набухшая под линзой атмосферы, розовая, вся в мимических морщинках, луна выпуталась из сизых косм и озарила внизу чудовищную картину шторма. В полном безмолвии чернильные холмы, графитовые потоки и лавины блеска ходили грозно, взмывали, разливались и вздымались, будто черный шелк, покрывший поле рукопашной битвы великанов.
Содрогнувшись, я услыхал совсем рядом дробный скрежет. Выглянув из-за ограды, увидал, как из распахнутого в первом этаже окна показался человек. Оглядевшись, он спрыгнул в садик, снял с подоконника коробку (тут я лег под парапет ограды и влился по глаза в камень), прикрыл за собой окно, перенес коробку в автомобиль, завелся и, не включая фар, плавно, не газуя, скрылся из виду.
Дальше я мешкал не более мгновенья. Бормоча: «Двадцать пять, шестьдесят четыре, Константин, Мария, Федор», я затворил за собой калитку и взлетел на подоконник. Закрыл окно, задернул штору, пошарил по комнате, нащупал диван, натянул на себя с пола ковер – и мгновенно мое тело растворилось в сне.
Спал я долго, надсадно, затяжными бесконечными прыжками, просыпаясь только у самой земли, вдруг прекращавшей скользящее парение и грубо набегавшей близкой поглощающей стеной. Точно так же я пил воду из Ахтубы, когда, сдыхая от теплового удара, вышел степью к реке. Да, я спал, как пил, тогда – не поднимая головы, отрывался для вдоха и снова пил, сносимый теченьем, мордой вниз, пил до захлеба – и после срыгивал воду с теплым вкусом нутра, и снова жадно пил… Снилось, как я чистил рыбу, вдруг поднимаю голову – и внезапно большое движение воздуха, – да, сперва я услышал звук, высокое движение, свист и шорох перьев: белоголовый орлан, застив взгляд по нисходящей, спланировал к реке, тяжело коснулся, задумчиво, как перо в чернильницу, погрузил плюсну в речную воду и, с подмахом оторвавшись, порожняком ушел за тот берег, за сбитые ограды левады, сарай, обрушенный коровник…
Дважды я просыпался днем и один раз – следующей ночью. Комната с полукруглым окном, письменным столом, белым камином в углу – из его решетки торчал крюкастый зонт, сверху желто разлетался сельский пейзаж, по стенам шли книжные шкафы, помимо книг уставленные всякой всячиной: фотографиями, часами, барометром, картой мира с линиями неведомых морских путешествий, футлярами с бабочками, рогатыми жуками, – покачиваясь бархатистыми крыльями махаона, комната мутно несла меня через забытье, и, не в силах продрать глаза, я снова отключался. Сквозь сон я слышал отдаленные женские голоса. Они что-то обстоятельно обсуждали. Один раз я проснулся от того, что кто-то взял меня за руку. Я приоткрыл глаза. Сутулый изможденный человек в коричневом сюртуке, в пенсне, с бородкой, сидя на краю дивана, сжав мне кисть до боли, отрешенно считал мой пульс. Пенсне у его было самодельное, топорно скрученное из медной проволоки, без стекол. Отчего-то этот реквизит меня успокоил и, пробормотав: «Двадцать пять, шестьдесят четыре, Константин, Мария, Федор», – я потянул локоть на себя… Наконец доктор отнял руку и приложил мне два ледяных пальца сначала к губам, потом ко лбу. И я снова заснул.
Ночью проснулся от того, что зажегся свет. Сквозь глазную резь я увидел, что за столом сижу я сам, докторский сюртук наброшен мне на плечи, пенсне заложено в нагрудный кармашек. Я что-то быстро пишу, изредка взглядывая сквозь отвал дивана. Встал, зашел со спины и, прежде чем ударить наотмашь, глянул на лист бумаги. Он был пуст.
Лампа слетела со стола и, сдерживаемая шнуром, шваркнула полукружьем осколки абажура. Ложась, поставил стоймя потухший останок и, прежде чем снова завернуться в ковер, тщательно отряс с ворса стекло.
Проснулся на рассвете. Необычайная легкость во всем теле никак не давала справиться с ковром, выбраться из-под него. Он опрокидывал могильной тяжестью. Меня шатало, и, собирая на корточках осколки около дивана, затем расправляя ковер, я несколько раз садился на пол.
Вдруг увидел подле два каких-то опрокинутых столбика. Пригляделся. Цепь, обернутая бархатным чехлом, соединяла их.
Из музея я выбрался, когда солнце, наконец перевалив, посеяло веером с горы и залило город.
Море блестело ромбом, открывшимся внизу, за спадом улицы. Сизый паром черной дужкой кормы тянул след через бухту. Болезненная легкость, несшая меня, вдруг качнулась, перемахнула через голову – и выбросила в море на корму парома, откуда, стоя на дрожащей под подошвами палубе, держась за поручень, я захлебнулся видом поворачивающегося амфитеатра – горы и города, перечеркнутого белыми зигзагами чаек, метавшихся над полосой остывающей вширь кильватерной пены.
Вскоре слабость обернулась острым голодом. Надо было как-то переждать позаранок – до открытия магазинов. Я двинулся вверх вдоль бетонного короба берегов быстрой мутной речки. Оглядываясь на вывески бакалеи, хлеба, молока, овощей и фруктов, я скоро вышел к каменистой мели. Продолговатый островок быстро несся над потоком. Внизу, подложив под голову руки, лежал человек. Вода заливала ботинки, шнурки вились в струях. Я посмотрел вверх и вдохнул чистое тихое небо. Страшно хотелось есть. Услышав храп, я тронул дальше и вдруг встал как вкопанный.
Невдалеке, у стройплощадки, стояла свежевыкрашенная телефонная будка. Подобно декорации из кинофантастики, она белоснежно лоснилась на уклоне. На ее накрененной крыше лежала булка.
В Азербайджане, где я вырос, восточная традиция предписывала особенно бережно относиться к хлебу. Его нельзя было выбрасывать – все отходы должны были быть использованы. Помню, дома на нашей улице, подъезд за подъездом, обходили тучная старуха или худющий старик в сером вытянутом на горбе пиджаке – они собирали в холщовые мешки зеленые от плесени корки. Если ты видел, что хлеб лежит на земле, ты должен был его поднять и утвердить на чем-то – на ветке дерева, на коробке светофорного реле, на уступе цокольного этажа. Частый сильный ветер сбрасывал сухие корки, обеспечивая богоугодной работой прохожих.
Булка была сдобная, с изюмом. И очень вкусная – хотя насквозь пахла олифой, несмотря на то что я тщательно отщипнул пропитанную краской корочку.
Никогда с таким блаженством я не вкушал хлеб. Как умел – поблагодарил.