Однажды в ясный день до сумерек бродил по Ходынскому полю. Была легкая метель, свивавшаяся над чистым горизонтом в полупрозрачные скачущие толпы. Люди наваливались друг на друга, но следующий порыв подымал их, тянул, разбрасывал, они падали снова, и снова ветхо подымались. Он тогда на поле дежурил до ночи призраков погибших людей, задавленных в ямах и рвах Ходынки. Они пришли сюда за копеечной кружкой, платком, за сайкой и горстью конфет. Но искал он не в том самом месте, у Боткинских больниц, а со стороны Хорошевки, где взлетная полоса Аэродрома № 1 еще выдерживала натиск новостроек. В торце ее стоял ремонтный ангар, двери которого скрывали залетный Ил-76. Именно этот артикул Королев разглядел однажды в серебристом потоке над своей головой. Самолет не то ремонтировали, не то собирали по частям, которые почему-то грузовиками прибыли с Казанского вокзала, не то здесь он совершил вынужденную посадку и теперь требовалось, бежа разложенья, срочно переметнуть самолет в нужный порт. Здесь, на Ходынке, его больше сторожила, чем ремонтировала бригада механиков. Поздней весной пробные пуски двигателей стали оглашать окрестности.
Точное место трагедии Королев узнал только летом, когда шатался по полю вместе с Вадей и Надей. Тогда они повадились на Ходынке жечь костры в ночном, варили кулеш из соевой тушенки. В одно из утр мимо них случилась самопальная экскурсия. Королев на время примкнул к ней, и вожатый – решительный рослый парень, похожий на Маяковского, вихрастый, в пиджаке и чистой рубашке, скороходом пересекавший поле с фотоаппаратом наперевес, сообщил в подробностях, где и как была обустроена праздничная площадка, где стояли шатры, кадки с пальмами и фикусами, откуда прибывал народ – и где потом хоронили жертвы: на Ваганькове вырыли длинный ров, ставили гробы в три яруса, на крестах карандашные надписи.
В те же дни они проснулись на рассвете, их разбудил страшный рев. Догорали угли под пышной шапкой серой золы, от росы на спальнике в складках стояли треугольные, шевелящиеся от дыхания линзочки. Нацелясь прямой наводкой на высотки, на бетонную дорогу выкатил самолет. Вокруг него, размахивая тряпками, бежали три человека. Из пилотской кабины свешивался по пояс человек и что-то высматривал перед шасси, сильно колотя воздух рукой. Наконец он убрался и закрыл окошко. Аэробус замер. Двигатели взревели. Самолет рванулся с места, коротко разбежался на взлет. Оторвавшись, громоздкая его туша двумя прозрачными бороздами расплавила и замешала под собой воздух – и окна домов, полные рассвета, прояснились от дрожи, когда, заломив закрылки, он протянулся вверх и на развороте исчез за новостройками, навалившимися на Хорошевское шоссе.
МЕТРО
LXXIII
В холода он приходил погреться у метро. Просто постоять у выхода, уловить всем телом дыхание горячего ветра, вырывавшегося из-за распахивающихся, бьющих в наклонные, напирающие на выходе туловища людей. Это тепло было равнодушным дыханием недр, никакого отопления в метро не существует: земля теплая, ее преисподняя греет. С тех пор, как ему пришло это в голову, он замирал от внимательного тепла, накатывавшего на него.
Со временем спокойствие и тишина, царившие под землей, вместо благостного стали оказывать одуряющее воздействие. Мало-помалу сомнамбулическое состояние – хроническая сонливость, апатия и безразличие, постепенно покорившие и затянувшие его, растворили личность. Так отсыревший кусок известняка, сначала напоенный влагой, вытверженный ею, постепенно рыхлеет от вымывания. Личность его истончилась равнодушием, он был опьянен ватными снами, природа его стала продвигаться в сторону призраков, чья умаленная существенность наделяла той же аморальностью, не прикладной и потому неявленной, покуда содержащей его в неведении. И вот в этом обостренно пограничном состоянии, отравленный обреченностью, истонченный близостью неживого, он словно бы становился мыслью города, мыслью его недр, каким-то их, недр, внутренним сгустком намерения, еще не ставшего, но потихоньку втягивающего его в окукливание. Видимо, так неорганика искала в случайной органической форме своего посланца, вестника. Неживое тяжело и неуклюже, подобно немому с бесчувственным языком, хотело выдохнуть его не то междометием, не то словом. Он почувствовал это, вспомнив, что в нем самом, в совершенной пустоте и бессмысленности теплилось какое-то немое говорение, мычание пораженного инсультом обрубка, что-то, что просилось изжиться, из самой его недостижимой сути. Когда он понял это и воспроизвел причинный механизм всего, что с ним бесшумно приключилось, в качестве иллюстрации ему взбрело в голову чудовищное сравнение. Он задохнулся от этой мысли, его подбородок дрогнул, и мозг судорожно откатил от всей набранной области ассоциации, но все-таки хвост ее гремел, стучал и бросался, подвисая: «Если неживое ищет воплощения – кто это будет: Христос или антихрист?».
При одной мысли, что у него закончатся батарейки, и он в кромешных потемках станет пробираться на ощупь, путаться, мыкаться, корчиться под давлением вышних недр – приводили его в смертное содрогание, он потел, у него сводило лопатку. И вот он наконец найдет какую-нибудь лестницу и, обливаясь слезами, примется бесконечно карабкаться, и вдруг наткнется на обрыв лестничного звена – хуже этого он мог придумать только обвал туннеля, заперший его в тупике.
Именно под землей мысль о том, что он должен будет умереть, стала особенно важной. Это как раз и вывело его на свет Божий. Он теперь много думал о смерти. Причем не как о жгучей абстракции пустоты, в юности приводившей его в мрачное бешенство. Думал он теперь о вещах существенности и вещности смерти. О том, как все это будет происходить – быстро, ловко, незаметно; или, напротив, мучительно и неуклюже, с трусостью и паническим потом, с трудом неприятия, униженья, увиливания и неумелой торговли; или, напротив, вдруг его одарит бытие покойным тягучим сном, в который он возьмет весь свой открытый мир, без прикрас и неточностей, без пробелов и скрытности, без этих сверхсветовых обмороков, которые высекает из его сетчатки слепящий тонкий человек своей кремнистою подошвой, чьего лица ему никак не разглядеть.
LXXIV
Он в самом деле упивался свободой. Единственное, что мучило – гигиена и трудный сон в неверном месте, на подхвате у случая. С вечера старался пополнить бутылку с водой – чтобы утром промыть со сна глаза – и, самое главное, почистить зубы. С грязными зубами жить ему не хотелось. Устраивал он постирушку, мыл голову, по пояс – либо в 9-м таксопарке, либо на Ленинградском вокзале, либо основательно в душевой бассейна «Дельфин» на Первомайской, где до сих пор билет стоил полтинник, и где он еще и плавал, но немного, экономно, поскольку находился в режиме недоеданья. Излишние траты сил обременяли хлопотами о пище.
Сквозняк и патрульные менты были главными врагами его ночевок. Холод его не беспокоил, – был у него с собой приличный полярный спальник и пенка, позволявшие при необходимости спать хоть на снегу, – а вот обстановка вокруг и сознание безопасности были важны чрезвычайно. Если место было стремным, он не мог толком заснуть. Подъезды ненавидел, так как в них постоянно отыскивалась какая-то засада: то жители обрушатся, то свои же, бомжи, задушат соседской вонью. Доступных парадных было мало, а подходящих еще меньше: видимо, он просто не научился их разведывать.