Послушали еще несколько песен. Соломин обнял ее и стал целовать.
– Дурачок, постой, постой, – радостно и торопливо прошептала она, освобождаясь, – давай еще выпьем и поговорим. Мы же давно с тобой не говорили по душам. Как хорошо, что сейчас можем. Тебя так давно не было…
Соломин и сам рад был поговорить, только не знал, что ему делать со своим возбуждением. Но Катя так нежно взглянула на него и погладила по голове, что он почувствовал слезы.
– Что ж, давай говорить, – прошептал Соломин.
– О чем? Выбирай, – восторженно сказала Катя и закуталась в шарф. – Да чего ж ты шепчешь? От кого нам скрываться?
– От кого скрываться? А в самом деле, что это я? – сказал в полный голос Соломин. – Будто мы секретничаем. Впрочем, ты и есть моя самая большая тайна.
– Я – тайна? Я тайна, – засмеялась Катя и покрыла голову, завернув шарф наподобие хиджаба.
Соломин снова потянулся к ней обнять, но она отстранилась, всплеснула руками:
– Ой, а у нас еще виски не допито…
– Послушай, может, лягушонку хватит?
– Что значит «хватит»? Лягушонку нужно столько, сколько нужно. Бухло мне доктор прописал. Лучше пить, чем курить. А ты…
Вдруг Катя посмотрела на него озлобленно и быстро произнесла:
– Ты самый добрый. Самый лучший, самый милый, я тебе ничего, кроме беды, не принесла и не принесу. Но я скоро уйду, ты потерпи, скоро с глаз долой, я обещаю.
У Соломина заломило в груди, и он в отчаянии застонал.
– Но я хочу быть с тобой. Что мне нужно для этого сделать? Стать как ты? Давай я тоже буду колоться, и мы станем одной командой, давай я ринусь за тобой в этот омут – коротко, но поживем. Спустим все мои деньги, продадим дом, переедем куда-нибудь попроще… Почем нынче доза? Тыща, две? Давай! Я готов!
Катя молчала.
– Так что, по рукам? – взревел Соломин и распахнул шкаф. – Давай начнем немедленно. Где у тебя шприц? Дай причащусь. А что? Ты думаешь, я шучу? Ты узнаешь сейчас обо мне что-то новое… Здесь нету. И здесь… А может, свеженького долбанем? – обернулся Соломин. – Может, сходим куда, а? Куда обычно ты ходишь за зельем? К таможеннику, да? Признавайся! – Соломин вдруг сел на край кровати и, закрыв лицо ладонями, беззвучно зарыдал.
Катя молчала.
– Или мне тебя убить? – открыл он лицо. – Имею право! Жил в Италии в семнадцатом веке композитор, который застал невесту с любовником, убил обоих, и потом всю жизнь грустил и вдохновлялся раскаянием. И музыку писал. Музыка без слов. Живопись тоже без слов. Никто не узнает, про что она. Вот и я погрущу. А? Как тебе? – засмеялся Соломин и вскочил на ноги.
– Петя, ты спятил? – испуганно произнесла Катя.
Он стал выдергивать из комода ящики, вываливал их содержимое на пол, но только в трех что-то было, остальные он задвигал; пустые. Наконец в самом нижнем что-то стукнуло, и он вынул в кулаке ампулы, поднес к свету: «Новокаин».
– А покрепче нету? – сказал Соломин, и тут в глазах у него потемнело. Он швырнул и растоптал ампулы и с ревом кинулся на Катю. Подмяв, он схватил ее за плечи, не зная, что делать, как выразить свою ярость, и то обнимал, прижимал к себе с безумными, мокрыми от слез глазами, перекошенным ртом, то снова тряс; вдруг он сообразил что-то, осмысленность блеснула в его глазах. Не выпуская из объятий, он проворно обмотал шарф вокруг ее шеи, повалил и потянул за оба конца.
Катя вырвала из-под его тела руки и стала колотить по ушам, впилась в них ногтями. Нащупала глаза, стала давить, но Соломину удалось укусить ее за запястье. Высвободила ноги и заколотила пятками по его пояснице. Соломин, с красным лицом, вдруг ослабил зажим. Катя закашлялась, захрипела, а он тем временем попытался расстегнуть ее джинсы… Снова обрела силы и стала отбиваться. Наконец он поймал ее руки и получил удар в пах, от которого озверел окончательно и в припадке ярости затянул шарф… Враз ослабела, и он начал стягивать джинсы с обмякшего тела. Когда же продышалась, то стала ему помогать, и обнимать, и кусать в плечо, и все произошло мгновенно и бесчеловечно.
Она заснула у него на плече – впервые в жизни. Заснула беспробудным детским сном, будто ничего не было. Во сне вытягивала губы и что-то беззвучно шептала, словно пробовала на вкус собственное дыхание. Соломин, опустошенный, тоже провалился в сон, но вдруг подскочил от мысли, что сейчас проснулся не он, а кто-то другой. Он сел на кровати, глядя на раскачивавшиеся черные ветки яблони за окном, на блестящие капельки на карнизе, отражавшие свет фонаря, – и задохнулся волной захлестнувшего его ужаса.
Соломин не переносил жестокость в любом виде: ни по отношению к животным, ни по отношению к людям – и считал, что на женщину ни при каких обстоятельствах нельзя поднимать руку. Он понимал миролюбивых буддистов и десять лет был вегетарианцем. Другое дело, что на доброту у него почти никогда не было сил. Лишь раза два с Соломиным случались припадки гнева, во время которых он выходил из себя. Однажды в детстве его всю зиму третировал во дворе один хулиганистый малый, на два года старше. Соломин стойко терпел обиду, как вдруг во время игры в хоккей после подножки он кинулся на обидчика, повалил и колотил его клюшкой, пока та, к счастью, не сломалась. Другой раз соседский забулдыга убил на шапку пса, которого дети подкармливали, и Соломин насыпал сахару в бак его мотоцикла. И это все злые дела, которые ему довелось в своей жизни совершить.
Соломин прислушался к Катиному дыханию, тихонько оделся и выбрался наружу. На траве лежал иней, и Соломина тут же пронизал озноб. Быстрым шагом, глубокими вдохами едва сдерживая дрожь, он миновал белевшую церковь. Над черной полосой леса мигал красный маячок трансляционной вышки. В сторожке у отца Евмения светилось окно. «Хорошо верующим. Читай себе псалтирь от всех напастей и в ус не дуй», – подумал Соломин.
Он отпер дверь заднего хода имевшимся у него на связке ключом и проник в дом. Поежился, миновав в вестибюле силуэты супругов Чаусовых, с животной тоской в тусклых лицах, которую снова отметил, когда снимал ключ с крючка на вахте. Соломин поднялся в амбулаторию, включил настольную лампу, запустил терминал, расстегнул пояс и, выдавив на ладонь немного геля, сунул руку под рубашку. Растерев на груди гель, он туда же сунул пластиковую гантельку и, поводив ее по ребрам и грудине, нащупал сердце. На экране сокращалось нечто, похожее и на эмбрион и на большое, неуклюже скачущее животное.
По коридору прошаркал в туалет Капелкин и, заметив свет под дверью, заглянул на обратном пути в амбулаторию.
– Ты?.. Полуночничаешь?
– Не спится. Вот смотрю, где тут душа под ребрами.
– Иди спать, – сказал Капелкин. – А если поломаешь прибор? Анархист тебе тогда глотку вырвет… А мне глаз.
Он заметил безумный взгляд Соломина и спросил:
– Случилось чего?
– Пойду я, – сказал Соломин, глядя в одну точку и опуская крышку терминала. – Пойду…