Хранящий металло-пластико-кожаные ее
Части, от грации ее веет силой.
И она выглядит такой милой?
Господи, нет.
Но откройте ее, не на холоде.
Расстегните все ремешки, «молнии» и завязки,
распакуйте ее!
Свободные, блуждающие и теплые вещи —
внутри у нее,
Мягкие и круглые вещи — поразительные,
Неизведанные вещи!
Осторожно! Она прокручивает катушку с моей жизнью, погружается в нее, прогоняет назад, останавливает, проигрывает заново. Слушая песенки, грязные истории, разговоры, споры и мертвые языки на моей ленте, она, возможно, решает уйти. Неожиданно она, приглушив звук, вздрогнула. Наконец я понял, какую пленку она прокручивает: Меррилл Овертарф форсирует двигатель своего «Зорн-Витвера-54». Ради всего святого, поторопись со стихотворением, а то будет поздно! Но потом она снимает наушники — дошла ли она до того места, где мы с Мерриллом вспоминаем наш совместный опыт с официанточкой из «Тиергартен-кафе»?
— Дай мне взглянуть на твой опус, — говорит она. «Сплошь мышцы и велюр», она делится одеялом и читает стихотворение, сидя очень прямо: в куртке, штанах, ботинках, завернувшись в одеяло и заполнив собой кровать, словно большой дорожный кофр, с которым вам придется разобраться, прежде чем вы сможете лечь спать. Она прочла серьезно, беззвучно шевеля губами.
— «Вся маис и зерно»? — произнесла она громко, едва ли не с отвращением глядя на поэта. В холодной комнате от ее дыхания поднимался пар.
— Потом вышло лучше, — сказал я, не совсем в этом уверенный. — По крайней мере, не хуже.
«От ее грации веет силой». Одеяло не такое большое, чтобы с кем-то делиться; она начинает убеждаться, что его в лучшем случае хватает на три четверти кровати. Сняв ботинки, она поджимает под себя ноги и натягивает на себя одеяло. Разорвав жевательную резинку, она дает мне большую половину; наше взаимное чавканье нарушает тишину комнаты. В комнате не хватает тепла даже для того, чтобы заиндевели стекла; с четвертого этажа мы можем обозревать голубой снег под луной и крохотные огоньки, растянутые вереницей на леднике, — далеко у домиков спасательной станции, где, как я представлял себе, суровые мужчины с недюжинной дыхалкой наставляют рога. Их окна покрыты инеем.
«Внутри у нее…»
— «Свободные и блуждающие вещи»? — прочитала она. — Что это еще за блуждающее дерьмо? Мой разум, ты хотел сказать? Блуждающие мозги, да?
— О нет…
— «Блуждающие и теплые вещи», — произнесла она.
— Это всего лишь часть твоего образа, как саквояжа, — пояснил я. — Так сказать, усиленная метафора.
— «Мягкие и круглые вещи…» — прочла она. — Ну, я полагаю…
— Это очень плохое стихотворение, — признался я.
— Ну, не такое уж и плохое, — возразила она. — Я ничего не имею против. — Она сняла парку, и я придвинулся к ней немного ближе, мое бедро — к ее. — Я просто сняла парку, — сказана она.
— А я просто взял себе немного одеяла, — сказал я, и она улыбнулась мне.
— Это всегда такое серьезное дело, — сказала она.
— Одеяло?
— Нет, секс, — ответила она. — Почему это должно быть таким серьезным? Тебе нужно делать вид, будто я для тебя нечто особенное, когда на самом деле ты не знаешь, так ли это.
— Мне кажется, что ты именно такая.
— Не ври, — оборвала она меня. — Не нужно быть серьезным. Это не серьезно. Я хочу сказать, что для меня ты никакой не особенный. Просто ты меня забавляешь. Но мне совсем не хочется делать вид, будто я сражена тобой или что-то в этом роде.
— Я хочу с тобой переспать, — сказал я.
— Я это знаю, — сказала она. — Разумеется, ты хочешь, но мне больше нравится, когда ты меня смешишь.
— Я буду веселым, — пообещал я, вставая с одеялом, которое обернулось вокруг меня на манер накидки с капюшоном, пошатываясь, я направился к ней. — Я обещаю, — сказал я, — выкидывать всякие фокусы и смешить тебя всю ночь напролет.
— Ты слишком стараешься, — сказала она, усмехнувшись. Поэтому я присел в ногах кровати и накрылся с головой одеялом.
— Скажи, когда замерзнешь, — глухо проговорил я под одеялом, слушая, как она коротко засмеялась, чавкнув жвачкой.
— Я не смотрю, — сказал я. — Ты не думаешь, что это исключительно удобный случай, чтобы раздеться, а?
— Ты первый, — потребовала она, и я начал потихоньку, одно за другим, протягивать ей свою одежду из-под одеяла. Она молчала, и я представил себе, как она готовится ударить меня стулом.
Я стянул с себя свитер с высоким горлом, клетчатую рубашку, вязаные носки до колен и кожаные брюки.
— Господи, какие тяжелые брюки, — заметила она.
— Чтобы поддерживать мою фигуру, — отозвался я, подглядывая за ней из-под одеяла.
Она сидела, в полной экипировке, у изголовья кровати и смотрела на меня. Когда я высунулся, она сказала:
— Ты еще не до конца разделся.
Забравшись обратно под одеяло, я принялся сражаться со своими кальсонами. Наконец я их стянул, прижал на какое-то время к низу живота, потом деликатно протянул их ей — редкий подарок. Я почувствовал, как она задвигалась на кровати, и стал ждать в своей палатке, весь напрягшись, как ствол дерева.
— Не смотри, — велела она. — Если ты посмотришь, тогда все кончено.
«Расстегните все ремешки, „молнии“ и завязки, распакуйте ее!» Или лучше позвольте ей сделать это самой. Но зачем она делает это?
— Кто такой Билл? — спросил я.
— Найди меня, — сказала она, юркнув ко мне под одеяло. — Кто ты такой? — спросила она, садясь так, что ее колени оказались прижатыми к моим, на индийский манер. Она подвернула часть одеяла под себя, загораживая свое загорелое тело от света. На ней все еще были носки.
— У меня замерзли ноги, — сказала она, заставляя меня смотреть ей прямо в глаза и никуда больше.
Но я снял с нее носки. Большие широкие ступни и сильные щиколотки крестьянки. Я засунул ее ступни меж своих колен, прижал их икрами и обхватил руками ее колени.
— У тебя есть имя? — спросила она.
— Богус.
— Нет, серьезно…
— Серьезно, Богус.
— Тебя так назвали родители?
— Нет, они звали меня Фредом.
— О, Фред, — по тому, как она произнесла это, вам сразу становилось ясно, что оно звучит для нее не лучше, чем «дерьмо».
— Поэтому меня зовуг Богус, — сказал я.
— Прозвище?
— Правда, — признался я.
— Как Бигги, — сказала она и самодовольно улыбнулась; она посмотрела вниз на свой золотой треугольник. — Да, парень, я и в самом деле очень большая.