– С тобой бывает так, что грустно и хочется плакать, даже если ничего плохого и не случилось?
Да, конечно, это мой сын; я хорошо знал его. Он мог час чистить зубы, так как в ванной висело зеркало и он вглядывался в свое отражение, словно надеялся разгадать смысл существования.
А Барт выглядел этаким неотесанным крестьянским пареньком из садов Айхбюхля, с крепкими щиколотками и запястьями и с неискоренимой жизнерадостностью. Не успев проснуться, он уже требовал завтрака.
Когда мы брали детей в город, Джек смотрел вверх, разглядывая силуэты крыш, высматривая девушек в окошках и духов в небе. Барт глядел под ноги, в лужи, искал, не упало ли что-нибудь туда.
Девочки Северина наряжались для Джека, писали ему любовные записки и говорили: «Сядь, Джек, и давай сыграем во „Что угодно для души“». С Бартом они боролись, играли и возились как со щенком. Дорабелла сказала Эдит, что выйдет замуж за Джека. Фьордилиджи засмеялась и заявила, что тогда она станет его любовницей.
– Любовницей? – удивилась Эдит. – Ты даже не знаешь, что это такое.
– Знаю, – сказала Фьордилиджи. – Любовница получает подарки.
Северин сказал:
– Барт – наш человек Он станет отличным поваром и будет есть много-много.
– Он похож на книжный шкаф, – сказал я, – но на писателя не похож.
– У него будет весовая категория, по крайней мере, 177 фунтов, – сказал Северин. – Посмотрите на грудную клетку этого ребенка!
– У него чудесный характер, – сказала Утч. Такого мальчика, как Барт, могли любить только мать и борец.
– А вот Джек, – сказала Эдит, – станет погубителем женщин. Он будет для них настоящая чума.
Я надеялся, что он вырастет хорошим сыном и покажет мне некоторых из них. У него ресницы были длиннее, чем у Эдит и Утч, вместе взятых.
– Почему вы дали детям такие американские имена? – спросила Эдит Утч.
– Они проще, – сказала она, – и мальчикам нравятся. Какой американский ребенок захотел бы называться Гельмутом или Флорианом?
– А мне нравятся итальянские имена, – сказала Эдит. – После того как я назвала старшую девочку Фьордилиджи, мне пришлось вторую назвать Дорабеллой.
– Если бы родился мальчик, мы бы назвали его – Данте, – сказал Северин. – Но я рад, что у нас девочки.
Мальчишки – ужасные эгоисты.
Он все пытался научить девочек читать.
«Вы должны быть умными, – говорил он им, – и вы должны быть добрыми. Потому что, если вы добры и глупы, люди станут вас обижать».
– Мне нравится все итальянское, – сказала Эдит.
– Ты никогда не была в Италии, – напомнил ей Северин, а нам пояснил: – Больше всего на свете Эдит привлекают незнакомые вещи.
– Неправда! – сказала Эдит. – Разве знакомые вещи я выбрасываю на помойку?
– Поживем – увидим, – сказал Северин.
Конечно же, он глядел в мою сторону, но я не сводил глаз с Джека и Барта. Меня поражало, как два человека, одинаково мною любимые, могут быть такими разными.
– В этом нет ничего удивительного, – сказала Эдит.
– Есть, – не согласилась Утч. – Кого-то одного всегда любишь больше.
– Ну вот, опять, – сказал Северин, – снова застряли на чувствах.
Да, он мог быть забавным. Но за чей счет?
«Он вовсе не жесток, – как-то сказала Эдит, рассердившись. – Надо просто прекратить попытки понять его. Я так и сделала, и теперь он мне нравится гораздо больше. Терпеть не могу мужчин, считающих, что они должны все понимать».
По ее словам, она жалела, что мы с Северином никогда не сможем стать друзьями.
Теперь изменился и стиль ее письма. Неудачно, показалось мне, но она возражала с невозмутимым спокойствием. Поначалу она откликалась на мою критику, теперь же проявляла полнейшую независимость. Я чувствовал, что здесь поработал Северин – сказывались его тяжеловесное теоретизирование, его уничижительные комментарии по поводу так называемых исторических романов!
Я часто слышал, как Северин говорил своим борцам: «Если вы не можете подняться с пятой точки, вы не сможете победить». Но речь не об этом.
Помню, как-то мы вчетвером ночевали у Уинтеров вместе с детьми. Мы притащили матрасы в телевизионную комнату и оставили там детей. Они зачарованно созерцали разные ночные ужасы и всю ночь жевали чипсы. Утром мы никак не могли найти Северина. Я был один в детской, куда приполз из чьей-то кровати, чтобы поспать в одиночестве.
Мы искали и искали. В конце концов Эдит обнаружила Северина в телевизионной комнате, спящего на матрасах в обнимку с детьми. Они грудой, вповалку лежали на нем. Он перебрался туда под утро, когда услышал крики моего младшего сына, напуганного каким-то телевизионным кошмаром. Крики эти испугали и остальных детей. Северин оторвался от теплого тела одной из женщин, напялил первую попавшуюся под руку одежду и лег с детьми, пообещав не уходить до утра. Одеждой, попавшейся под руку, оказался халат Эдит, прозрачный, розовый в цветочек. Эдит позвала нас посмотреть. Дрожащие дети медленно просыпались и жались к нему как к большой подушке или как к большой дружелюбной собаке, а Северин Уинтер лежал между ними в халате Эдит и выглядел как штангист-трансвестит, провалившийся сквозь крышу начальной школы наподобие бомбы.
Утч надела длинную запахивающую юбку Эдит, так как не могла найти свою, и мы отвезли наших мальчиков домой.
– Уверен, она найдется, – сказал я.
– Я помню, где сняла юбку, – сказала Утч, – но ее там нет.
Я вел машину, положив руку на колено Утч, а может, на юбку Эдит. Все эти сравнения ужасно нравились мне! Но это было позже.
С Кейп-Кода мы мчались в потоке других машин, возвращавшихся с уик-энда. Встречные фары освещали наши лица. Мы с Эдит расположились на заднем сиденье; у себя на животе, под рубашкой, я чувствовал ее прохладные пальцы. Звук двигателя и шорох колес по асфальту создавали удобный фон, так что мы могли говорить друг с другом, не понижая голоса, и Северин с Утч нас не слышали. Ничего особо секретного, впрочем, мы не обсуждали, но просто было что-то очень интимное в этой поездке домой. Огни встречных машин, вспыхивающие на мгновение, а потом оставляющие нас в темноте, вносили какую-то особую таинственность, избранность, изолированность от всего мира. Утч и Северин целомудренно сидели поодаль друг от друга на переднем сиденье – конструкция машины просто не оставляла им иного выбора. К тому же Северин настоял, чтобы все пристегнули ремни. Он, впрочем, наверное, догадывался, что мы с Эдит выскользнули из них и сидели, тесно прижавшись друг к другу. До меня порой долетали певучие интонации его голоса, иногда перекрывавшего звук мотора, шум колес и мой собственный голос, но когда я попытался прислушаться, то понял, что он говорит по-немецки. Рассказывает какую-то историю? Еще одну старую венскую сказку? О чем они говорили?