Но я проснулся с Утч, ее дыхание пахло рвотой. Эдит шутила по этому поводу за завтраком, но Северин сказал:
– Ну, не знаю, для нас это все равно было ново, Эдит. Я всегда мечтал поиметь тебя в мамочкиной комнате.
– Бедная мамочка, – сказала Эдит.
Днем все слегка развеселились; Утч сняла джемпер. Северин, делая бутерброды, мазнул самодельным майонезом по ее легкодоступному соску, но слизать никто не захотел, и Утч пришлось воспользоваться салфеткой. Эдит снимать блузку не стала. Северин объявил, что идет купаться, и Утч пошла с ним. Мы с Эдит обсуждали Джуну Варне и оба были согласны с тем, что в «Найтвуде» чувствуется некая худосочная аморальность; это искусство, но не болезненно ли оно? Вдруг Эдит сказала:
– Я представляю, что они творят там на пляже. Интересно, разговаривают ли они хоть о чем-нибудь?
– А почему тебя волнует это?
– Меня не волнует, – сказала Эдит. – Просто идея Северина в том, чтобы мы были в равных условиях, и эта идея как-то прижилась, а ведь он знает, что ночью у нас с тобой ничего не было.
– Пожалуй, Утч думает, что было, – сказал я. – Она, наверное, считает, что пропустила ход.
– Ты не сказал ей, что произошло?
– Нет.
Она подумала секунду и пожала плечами.
Когда они вернулись, Эдит спросила как бы невзначай:
– Ну и что же вы там поделывали?
При этом она сунула руку Северину в плавки и изо всех сил сжала.
Северин поморщился, в его глазах показались слезы, тогда она отпустила его.
– Ну, мы радовались нашему отпуску.
Опять это слово!
– Отпуску от чего? – спросила Эдит.
– От детей и от действительности, – сказал он. – Но в основном от детей.
Тогда я толком не знал, как много значат для него дети.
За спиной Северина над полочкой с кухонными ножами висела жалкая картина, изображавшая обезглавленную рыбу. Рыбья чешуя напоминала цветные квадратики картин Густава Климта. Это, конечно же, был оригинал Курта Уинтера – Музей современного искусства не захотел приобрести картину. За годы у матери Эдит скопилось немало работ второстепенных живописцев. Ее не волновало наследие Ван Гога, но она переживала, когда музей отказывался от Харинга, Бадлера или Курта Уинтера. В итоге она скупила многое из того, что было отвергнуто.
– Она очень милый человек, – сказала Эдит. – Особенно ее огорчали плохие картины, и ей было неловко за художника, даже если он уже умер.
Это точно. Ни одной приличной картины Курта Уинтера у нее не обнаружилось, она купила все самые плохие.
Эдит преуспела не больше. Тогда, в Вене, как и планировал Северин, они встретились в Бельведере, на этаже современного искусства. И хотя он держался церемонно, подтверждая ее худшие опасения, они все же совершили экскурс в историю живописи. Задержавшись у огромного квадратного полотна Густава Климта «Дорога, ведущая к замку Каммер на Аттерзее», 1912 год, Северин сказал:
«Видите этот зеленый цвет? У моего отца его просто не было. У моего отца деревья были деревьями, а зеленое – зеленым».
«Должна вам сказать, что я вовсе не официально…» – начала было Эдит.
«Это Климт, 1901 год, „Юдифь с головой Олоферна“, – сказал Северин. – Георг, его брат, сделал раму с надписью».
«Музей современного искусства ничего не говорил по поводу цен, – упорно гнула свое Эдит. – Им вообще нужна только одна картина. Сколько денег вы запросите? Вы что, отправитесь прямо в Америку? Может, стоит сначала попутешествовать?»
«Шиле, „Подсолнухи“, 1911 год, – сказал Северин. – Неожиданно для Шиле».
«Мы с мамой, может быть, осилим одну-две картины. А на что именно пойдут деньги? Ну, например, вы попробуете найти работу? У вас диплом по какой специальности?»
«Вам нравится „Поцелуй“?» – спросил Северин.
«Что?»
«Поцелуй», 1908 год. Это одна из моих любимых картин Климта».
«О, моя тоже», – сказала Эдит.
Некоторое время они оба любовались картиной, но именно «Юдифь с головой Олоферна» спровоцировала Эдит спросить:
«Как вы думаете, Климт любил женщин?»
«Нет, – сказал Северин. – Но, думаю, он их жаждал, они мучили его, интриговали, прельщали».
На такие мысли наводила сильная челюсть Юдифи, ее открытый рот, влажные зубы, пугающе черные волосы. Тело ее казалось зыбким, длинные пальцы вцепились в волосы Олоферна; она непринужденно прижимала к животу его отсеченную голову, затененный пупок Юдифи находился на уровне его закрытых глаз. Ее нежные девичьи груди круглились высоко, упруго. Одна грудь была обнажена, другая прикрыта тонкой тканью; позолота располагалась так, чтобы не закрывать соска. За спиной Юдифи виднелись какие-то растения, обрамлявшие ее холодное лицо. Однако, отрезанная голова Олоферна на полотне казалась препарированной вторично: только глаз и часть щеки – это все, что мы видели.
«Расскажите, что вы об этом думаете», – попросила Эдит.
«Это женщина, от которой можно и смерть принять. При том, что и она не прочь это сделать».
«Это сделать»? То есть обезглавить?»
«И это тоже».
Они засмеялись. Эдит пребывала в необыкновенно шаловливом настроении.
«Прежде чем отрубить голову, она отдалась ему – видно по улыбке», – сказала Эдит.
Но от картины исходило какое-то бесстыдство, заставлявшее подозревать нечто большее или худшее, и ей захотелось шокировать Северина.
«А может, она попыталась заняться с ним любовью уже после того, как обезглавила», – сказала она.
Северин уставился на картину, и она спросила:
«И что, по-вашему, она предпочла, до или после?»
Но ответ Северина просто обескуражил ее:
«Во время».
Потом он повел ее в Музей двадцатого века. Однако и там они не стали обсуждать картины Курта Уинтера.
«Фрау Райнер тоже поедет в Америку?» – спросила Эдит.
«Зачем нужны старые друзья? – сказал Северин. – Старые друзья не путешествуют с тобой. Старые друзья остаются, когда ты уезжаешь».
«Вы собираетесь ехать в одиночестве?»
«Ну, может, я возьму с собой шестьдесят или семьдесят картин отца».
«Моя мама занимает не вполне официальную должность», – сказала Эдит. (Она и не подозревала, какой пружинистой делают походку мужчины спортивные туфли.)
«Фрау Райнер живет с вами?» – спросила она.
Теперь они стояли около «Семьи Шёнберг» Герстля, 1908 год.
«Малоизвестному художнику, – сказал Северин, – написавшему это, конечно же стоило умереть. Ни одна из его картин не выставлялась при жизни. А у моего отца после 1938 года, разумеется, не было возможности совершенствоваться…»