И герр Рур уставился на бритву в маленькой ручке Хюгеля.
— Да он просто сумасшедший! — возмутился Хюгель Фуртвёнглер. — Он заставил меня сделать это! — Но, с побагровевшим от возмущения лицом и дергающейся в руке бритвой, он сам походил на сумасшедшего. — И еще он болен гемофилией! — выкрикнул Хюгель.
— Хюгель сегодня с утра кровожаден, — сказал я герру Руру. Затем заплатил Хюгелю за бритье.
— За бритье и за стрижку! — закричал возмущенный Хюгель.
Но я повернулся к герру Руру и усмехнулся:
— И это можно назвать стрижкой? — И снова скользнул рукой по своему гладкому куполу. — Я просил только побрить.
Герр Рур посмотрел на свои часы и пробормотал:
— Просто не пойму, как сегодня быстро бежит время. Мне уже пора идти, Хюгель.
Но Хюгель махнул бритвой, делая неуклюжую попытку загородить дверь перед герром Руром. Однако герр Рур поспешно выскочил в дверь на улицу, и я последовал за ним, оставляя Хюгеля Фуртвёнглера опороченным, машущим нам вслед бритвой в испачканной пеной руке.
Я подумал, что бедный Хюгель будут выглядеть точно так же, когда он увидит щетинистого аардварка, ковыляющего через площадь к нему за мытьем головы.
Затем я вскочил на мотоцикл, стараясь, чтобы этот пронырливый официант с Балкан не увидел мою новую голову, и поспешно натянул шлем, так что, когда он заметил, как я жму на стартер, он не смог догадаться, как здорово я изменился. Но в шлеме я доехал не дальше Хёттельдорф-Хикинга, поскольку он меня раздражал — он был мне велик и болтался на голове; этот Хюгель все же отплатил мне за мою бесплатную стрижку.
Я привязал шлем за ремешки к поясу куртки, потому что он был мне больше не нужен. У меня имелся свой собственный.
Затем я выпил кофе, вдыхая запах нагретого солнцем винограда из виноградника через дорогу, стараясь точно припомнить, где в этих местах один человек держал когда-то птичник — на самом деле лабораторию, в которой была создана говорливая птица. Но я потерял ориентацию среди большого количества зданий, новых с виду или, на худой конец, перестроенных.
Трудно найти то владение, которое я мысленно представляю себе, потому что птичник этот давным-давно сгорел.
Но это не имеет особого значения. Мне предстоит важное дело.
Я уже в дороге, Графф, так что не беспокойся. Я буду осторожен. Я проникну в Вайдхофен новым путем: я оставлю мотоцикл неподалеку от города и пройдусь без своей охотничьей куртки и без своей прежней, узнаваемой головы. Видишь, я все продумал.
И еще, Графф, не волнуйся насчет поездки в Италию. Мы туда обязательно попадем. Может, мы прихватим с собой кого-то еще!
Мы поедем полюбоваться на твои чертовы пляжи, Графф. Мы поедем взглянуть на море.
На самом деле мне известно одно интересное местечко в Неаполе. Там есть огромный аквариум, в котором держат всяких диковинных рыб — в соленой морской воде под стеклом. Я видел фотографии, это место неподалеку от залива.
На самом деле это будет нетрудно. Нам не придется тащить рыб слишком далеко или слишком долго держать их без воды. Всего нужно пересечь одну-две улицы — кажется, там есть парк у моря, если я правильно помню. А потом мы выпустим их всех на свободу в Неаполитанский залив.
На самом деле, Графф, это будет еще проще, чем в Хитзингерском зоопарке.
Часть третья
ОТПУСКАЯ ИХ НА ВОЛЮ
P.S.
Конечно, в записной книжке написано намного больше. И конечно, наблюдения в зоопарке и автобиография не чередуются друг с другом — это моя идея перемешать их. Мне, видите ли, кажется, что почти невозможно выдержать многословие семейной истории Зигги, да и тот фанатизм, с каким он вел свое, будь оно неладно, следствие в зоопарке — если вам пришлось бы прочесть это целиком. По крайней мере, со мной было именно так: я обнаружил, что перескакиваю то вперед, то назад, хотя частично это могло объясняться дискомфортом, который я испытывал, будучи обреченным читать в ванной тетушки Тратт, где я провел не меньше недели, отмачивая пчелиные укусы.
Но я и сейчас считаю, что оба труда Зигги требуют чередования, хотя бы по литературным соображениям. К тому же сам Зигги определенно наметил некие связи между своей ужасной историей и планом освобождения зоопарка, хотя со своей стороны я не могу с уверенностью утверждать, что в этом присутствует какая-то логика.
Опять же, исходя из литературных соображений, я не вижу смысла в соблюдении очередности воспоминаний в его записной книжке. Всех этих чертовых поэм и присказок. Всех восклицаний, адресов и номеров телефонов, памяток о датах сдачи книг в библиотеку и всего прочего, что составляет довольно коряво изложенную биографию моего друга.
Боюсь, доктор Фихт оказался прав, придираясь к плохим примечаниям бедного Зигги. Большую часть их он явно почерпнул из библиотеки Ватцека-Траммера и из общения с самим очевидцем.
Вот некоторые из заметок Зигги:
«Я вполне доволен „Аншлюсом“ Брука-Шеферда. Б.Ш. действительно знает, о чем пишет.
Д. Мартин добирается до самой сути в „Преданных союзниками“!
В „Моей родной земле“ бедный JT. Адамик выступает в роли зашоренного пропагандиста.
Вся информация содержится в книге Стирмана „Советский Союз и оккупация Австрии“. Однако его ссылки длиннее, чем сам текст.
В труде Стояна Прибшиевича „Мир без конца“ и Г.Е.Р. Геди „Павшие бастионы“ слишком много эмоций».
И другие записи без его комментариев:
«Реквием по Австрии» Курга фон Шушнига и «Курт фон Шушниг» Шередона.
«Протоколы процесса Шмидта». В особенности показания Скубла, Микласа и Рааба; и «Свидетельские показания в Нюрнберге». В особенности Геринга и Зейсса-Инкварта.
«Официальные протоколы совещаний Союзнического совета и Исполнительного комитета. 1945–1955».
«Правда о Михайловиче» Пламенатца. «Предательство Михайловича» Васо Тривановича.
«Почему союзники бросили армию генерала Михайловича» полковника Зивана Кнезевича.
И бесчисленные ссылки вроде:
«Как сказал Ватцек-Траммер…»
Хотя, разумеется, прошло несколько дней, прежде чем я смог прочесть что-либо из этого, — сначала я был погружен в ванну, в которой эпсомскую соль и воду меняли ежечасно.
Конечно, мне принесли все перепачканные медом вещи Зигги. Порой я был вынужден разлеплять страницы записной книжки: мне приходилось держать ее открытой над паром своей ванны. А потом мне пришлось ждать еще несколько дней, прежде чем я мог ясно видеть, что читаю, — пока отеки от пчелиных укусов не спали настолько, что я мог держать веки открытыми. К тому же меня лихорадило и временами тошнило — в моем организме оказалась чрезмерная доза яда.
Но если моя доза оказалась чрезмерной, то что говорить о той дозе, кторую всадили в бедного Зигги. Никто мне так и не подтвердил, слышал ли я «банг!», когда он ударился головой (он вырубился еще до того, как пчелы облепили его), — может, мне просто померещилось, будто он барахтался под прицепом после того, как опрокинул ульи.