Когда я выбрался в проход, я остановился и подождал, наблюдая за ним в инфракрасном свете. Он уставился на пустое стекло — должно быть, знал, что я стою там и смотрю на него. Его шрам пульсировал гораздо сильнее, и, возможно, на этот раз я почувствовал к нему жалость, но через проход я заметил еще одну печальную картину. Изможденная беременная оцелотиха, едва не лишившаяся чувств из-за навязанного ей общества ужасного вомбата, Vombatus hircurus, — маленького, напоминающего медведя создания с носом грызуна или огромного хомяка, похожего на зубастого медвежьего детеныша.
«Главное — в первую очередь», — напомнил я себе. И побежал по проходу Жилища Мелких Млекопитающих.
— Галлен! — позвал я, и весь зоопарк откликнулся, гулко топая и надрываясь криком громче меня. — Все сработано чисто! — крикнул я, и обезьяны скорчили рожи. Я почти видел, как урчали Большие Кошки. Затем я произнес: — Самка оцелота ждет детенышей!
И Галлен помогала мне без устали разделять несчастных подопечных О. Шратта. Она даже задержалась у клетки с О. Шраттом, в упор глядя на него — ее глаза сузились от отвращения, словно пытались пробить одностороннее стекло застывшим от ужаса взглядом. А старина О. беспокойно елозил на опилках, со страхом ожидая жильцов.
Но потом она очнулась, поскольку будущая мать оцелотиха наконец улеглась спать одна, вздохнув с облегчением на соломенной подстилке.
— Графф? — позвала Галлен. — Ты не думаешь, что было бы логично отделить этих животных сейчас, потому что они напуганы или даже обижены друг другом, так что, если отпустить их всех скопом, они наверняка покусают друг друга?
— Я же сказал, что я не собираюсь выпускать их всех, — ответил я ей, ощущая легкое разочарование при напоминании об этом.
Кажется, вдобавок ко всему, — после того как Галлен покинула Жилище Мелких Млекопитающих, чтобы разведать путь для меня, посмотреть, не вызвало ли учиненное нами беспокойство чью-либо слежку за нами, — я подумал, что я не должен оставлять О. Шратта в клетке одного. К тому же у меня не было места, куда можно было бы поместить двух гигантских муравьедов, удаленных из клеток рателя и циветту. До того как дверь в желоб откроется, я дам О. Шратту понять, кто возвращается к себе домой.
Гигантский муравьед имеет семь футов от носа до кончика хвоста; можно сказать, у него две пятых длины — это хвост и две пятых нос, а одна пятая — щетина. И, собственно говоря, никакого тела.
Наверняка О. Шратт узнает их по особому хрюканью — и по тому, как они принюхиваются длинными носами, прежде чем позволить мне переместить их в собственный законный дом, занятый теперь О. Шраттом, которого муравьеды с отвращением рассматривают с наружной стороны клетки. И, видя его без багра и электрического штыря, к тому же связанным по рукам и ногам, они ни капли не боятся. Они царапают когтями опилки и ворчат на него, начинают ходить вокруг него кругами — хотя муравьеды не плотоядные и не замечены в пожирании людей, предпочитая им жучков. Но О. Шратт вскрикивает: «Нет! Я не хотел приходить сюда. Я оставлю вас одних. О, пожалуйста, не пугайтесь меня, господа!» А потом шепчет совсем по-другому: «Ну разве здесь не уютное местечко, а? Разве вы так не считаете? О, а я да». Но они продолжают ходить вокруг него кругами, принюхиваясь, время от времени высовывая длинные языки и пробуя на вкус его щеку, проверяя, насколько он напуган.
Когда я уйду, он, возможно, будет говорить: «Вам понравилось гостить у рателя и циветты? Все это только ради забавы, я надеюсь, вы понимаете — просто экзерсисы, в которых вы нуждаетесь. Ведь это никому не причиняет вреда, верно?»
Но я заверил себя, что муравьеды не станут есть О. Шратта, или избивать жестоко своими свинцовыми хвостами, или протыкать когтями наподобие того, как они проделывают это со стволами деревьев или, на худой конец, толстыми корнями.
«Мне бы следовало оставить его с индокитайским котом-рыболовом, — подумал я. — И если ты не будешь паинькой, О. Шратт, я так и сделаю».
Затем я покинул Жилище Мелких Млекопитающих, продолжая размышлять, каких животных отобрать в качестве безопасных. Но тут я увидел у дверей испуганную Галлен. А когда снова ступил за порог, попадая в настоящую ночь, то услышал поднятый зоопарком гвалт.
Большие Кошки плевались, словно баржи на Дунае, обезьяны верещали, громко колотя по прутьям клеток, все птицы превозносили меня; но всех их перекрывал низкий монотонный рев Знаменитого Азиатского Медведя.
Они словно приветствовали меня, когда я вышел в зоопарк, который теперь был полностью вверен моим заботам. Весь без исключения. Каждый из этих не похожих друг на друга чертовых зверей ожидал решения Ганнеса Граффа.
Мое воссоединение с реальным и неразумным миром
— Графф, — заметила Галлен, — кто-то наверняка должен слышать этот гвалт.
И я задался вопросом, бывали ли в зоопарке беспокойные ночи; не вскакивало ли по ночам и не жаловалось ли ко всему привычное население пригородного Хитзингера на громкий шум: встревоженные животные не спят ночью. Но я не мог даже представить, чтобы здесь могло произойти что-то подобное. Животные топали, сотрясали решетки и неистово ревели. А мой чертов приятель-примат бесился громче всех.
Я оставил инфракрасный свет включенным, поскольку не хотел, чтобы кто-то сейчас спал, — им следует быть готовыми; и я хотел, чтобы О. Шратт ничего не видел. Поэтому я постоял пару секунд на дорожке, залитой фиолетовым светом из Жилища Мелких Млекопитающих, пытаясь прочесть бирки на висевших на кольце ключах. Отыскав ключ от Обезьяньего Комплекса, я обогнул наружную террасу, где сквозь прутья решетки на меня пялились корчащиеся, злобные рожи. Сопровождаемый их завыванием, я не осмелился включить верхний свет, опасаясь, как бы кто из случайно проходивших мимо зоопарка не заметил, что тут что-то не так, и не доложил куда следует. Я переходил от клетки к клетке с фонариком О. Шратта, освещая бесконечные ряды черных кожаных лап, вцепившихся в прутья. Я вел себя осторожно; я прочитывал названия животных.
Сначала обезьяны: ревуны, львинохвостые, носатые, резусы, паукообразные, волосатые — все мелкие, так что я выпустил их на свободу.
Затем перемешанные бабуины: улыбающиеся, с белоснежным мехом гамадрилы и гелады с собачьими мордами; мой красногрудый самец позабыл о прежней обиде. И часма-бабуины, самые большие; но, пожалуй, мне не следовало выпускать на волю этого двухсотдвадцатифунтового самца.
Потом шли гиббоны, целой ордой. И шимпанзе, всего шесть особей, — один пузатый, пихавший остальных и дергавший за хвост паукообразную обезьяну. Но я прошел, пристыженный, мимо самцов: двухсотфунтового орангутанга и не менее громадной равнинной гориллы с побережья Гвинейского залива. Они не могли поверить в это, они дали мне дойти почти до двери, прежде чем разразились громкими воплями, яростными и завистливыми. Орангутанг оторвал болтающееся кольцо с веревки и пропихнул его сквозь прутья, сплющив, словно сдутую велосипедную камеру.
Самец равнинной гориллы превратил в лепешку свое жестяное корыто с водой.