— Джон, — снова заговорил Дэн. — Что было, то прошло — даже Оуэн не злился бы до сих пор. Ты что, думаешь, Оуэн Мини стал бы обвинять целую страну в том, что с ним случилось? То было безумие, и это тоже безумие.
— А как ты учишь изображать безумие на сцене? — спросил я Дэна. — Новичкам ты, верно, даешь «Гамлета»? Своим я даю «Гамлета» в тринадцатом классе, но они только делают вид, что читают; они ничего там не видят. С «Преступлением и наказанием» та же история — даже девчонки из тринадцатого класса мучаются с так называемым «психологическим» романом. «Крайняя нищета» Раскольникова — да, это полностью доступно их пониманию, но они не видят, как психология романа работает у Достоевского даже в самых простых описаниях. Снова и снова они пропускают описания. Вот, к примеру, хозяин распивочной, куда заходит Раскольников: «…все лицо его было как будто смазано маслом, точно железный замок». Какая колоритная физиономия! «Ну ведь роскошно?» — спрашиваю я у класса. А они только пялятся на меня во все глаза, будто я сбрендил почище самого Раскольникова.
Дэн Нидэм и сам иногда на меня так смотрит. Как он вообще мог подумать, что я способен «простить и забыть»? Слишком многое пришлось бы забыть. Когда нас, школьных учителей, беспокоит отсутствие у учеников чувства истории, — может, на самом деле нас тревожат воспоминания, которые забыты остальными? Многие годы я пытался забыть о том, что не знаю, кто мой отец. Я не хотел узнать этого, как правильно заметил Оуэн. Сколько раз, например, я перезванивал старому маминому учителю пения Грэму Максуини? Сколько раз я звонил ему, чтобы спросить, не выяснил ли он, где сейчас Черный Череп, и не вспомнил ли чего-нибудь такого про маму, что забыл тогда рассказать нам с Оуэном? Всего один. Я позвонил ему всего один раз. Грэм Максуини посоветовал мне перестать думать о том, кто мог быть моим отцом; я охотно последовал его совету.
Максуини сказал мне:
— Фрибоди Черный Череп — даже если он до сих пор жив и ты найдешь его — уже такой старый, что даже твою маму не вспомнит, не то что ее приятеля!
Мистера Максуини гораздо больше занимал Оуэн Мини — и почему у него не изменился голос.
— Пусть обратится к врачу. В самом деле, нет никакого разумного объяснения такому голосу, — сказал Грэм Максуини.
Но объяснение, конечно, имелось. Узнав об этом, я не стал звонить мистеру Максуини. Сомневаюсь, что это объяснение показалось бы ему достаточно научным. Я позвонил Хестер и попробовал поговорить с ней, но она сказала, что знать ничего не желает: «Я все равно поверю, что бы ты ни рассказал про него, а от подробностей избавь меня, пожалуйста».
Что же до смысла — ради которого был и голос, и всё остальное, что произошло с Оуэном Мини, — об этом я говорил только Дэну и преподобному Льюису Меррилу.
— Думаю, такое возможно, — сказал Дэн. — Думаю, на свете случались и более странные вещи, хотя не могу вот так сразу привести пример. Главное — ты сам в это веришь, и я никогда не усомнюсь в твоем праве верить во что тебе хочется.
— А ты веришь? — спросил я.
— М-м, ну тебе-то я верю.
— А вы-то как можете не верить в это? — спрашивал я пастора Меррила. — Уж кто-кто, но вы! Человек веры — как вы можете в это не верить?
— Чтобы поверить, — отвечал преподобный Льюис Меррил, — чтобы поверить во все это до конца… в общем, это требует большей веры, чем есть у меня.
— У кого же тогда она есть, если не у вас! — воскликнул я. — Посмотрите на меня — я ведь никогда не был верующим, пока это не случилось. Если я могу в это поверить, почему вы не можете? — допытывался я у мистера Меррила. Он начал заикаться.
— Тебе легче п-п-просто принять это. У тебя не было такого, чтобы ты то чувствовал, что веришь, то вдруг переставал это чувствовать. Ты не ж-ж-жил попеременно то с верой, то с неверием. Тебе л-л-легче, — повторил мистер Меррил. — Тебя никогда не п-п-переполняла вера и одновременно сом-м-мнения. Ты п-п-просто увидел чудо, и ты уже веришь. А для меня не все т-т-так легко.
— Но ведь это и в самом деле чудо! — закричал я. — Он рассказывал вам про свой сон — я точно знаю, что рассказывал! И вы были там, когда он увидел на могиле Скруджа и свое имя, и день смерти. Вы были там! — кричал я. — Как же вы можете сомневаться, что он знал? — допытывался я у мистера Меррила. — Он знал — он знал все! Чем же это назвать, если не чудом?
— Ты стал свидетелем того, что сам н-н-называешь чудом, и теперь ты веришь — ты веришь всему, — сказал пастор Меррил. — Но верят не потому, что видят чудо, — настоящие чудеса не рождают в-в-веру на пустом месте. В тебе уже должна быть вера, только тогда ты сможешь поверить в подлинное чудо. Я верю, что Оуэн был богато од-д-дарен — да-да, одарен и необычайно уверен в себе. Нет сомнений, он при этом переживал какие-то очень тревожные видения — а еще он, конечно, был впечатлительным, очень впечатлительным. Но насчет того, что он якобы «знал»… Есть ведь и другие примеры п-п-предвидений; не обязательно любое из них приписывать Богу. Посмотри — ты ведь никогда до этого не верил в Б-б-бога — ты сам сейчас сказал, — а теперь приписываешь Божьей р-р-руке все, что случилось с Оуэном М-м-м-мини!
Как-то раз этим августом, когда я спал в доме 80 на Центральной, меня разбудила собака. Сквозь глубокий сон я слышал собачий лай и думал, что это Сагамор, потом я подумал, что это моя собака — у меня ведь недавно была собака в Торонто, — и только проснувшись окончательно, я осознал, где и в каком времени нахожусь, и вспомнил, что и Сагамор, и мой пес уже умерли. Мне нравилось с ним гулять в парке Уинстона Черчилля; я, пожалуй, опять заведу себе собаку.
Где-то там, на Центральной улице, незнакомый пес лаял и лаял, не переставая. Я поднялся с постели и прошел привычным маршрутом через темный коридор в мамину комнату — где всегда светлее, где никогда не задергивают шторы. Дэн спит в бывшей бабушкиной спальне — надо полагать, эта комната навсегда останется у нас официальной хозяйской спальней.
Я выглянул из окна маминой комнаты, но собаки нигде не увидел. Затем я прошел в каморку — так называли эту комнатенку, пока был жив дедушка. Позже она стала чем-то вроде детской, а еще мама крутила там пластинки на старой «Виктроле» и пела вместе с Фрэнком Синатрой и оркестром Томми Дорси. Как раз в этой комнате Хестер растянулась на диване и ждала, покуда мы с Ноем и Саймоном безуспешно обшаривали весь дом 80 в поисках Оуэна Мини. Мы так и не узнали, где она прятала его или где он сам прятался. Я лег на старый диван и стал все это вспоминать. Должно быть, я задремал. Все-таки это был исторический диван; я еще вспомнил, как на нем мама впервые прошептала мне на ухо: «Мой маленький грешок!»
Проснувшись, я обнаружил, что моя правая рука ненароком заползла под одну из объемистых диванных подушек; пальцы там наткнулись на что-то, напоминающее на ощупь игральную карту. Но когда я извлек находку из-под подушки, это оказался экспонат из давней коллекции Оуэна Мини — очень старая, помятая бейсбольная карточка. Хэнк Бауэр! Помните такого? Карточку напечатали в 1950 году, когда Бауэру было двадцать восемь; он тогда всего второй сезон играл аутфилдером за «Янкиз». Однако выглядел он старше, наверное, из-за войны — он воевал во Второй мировой, а потом вернулся в спорт. Даже я, далеко не фанат, помню Хэнка Бауэра как надежного, некапризного игрока — и в самом деле, с карточки на меня глядело чуть усталое загорелое лицо честного трудяги. В спокойной улыбке не было и тени позерства, и он не прятал глаза под козырьком бейсболки, а, наоборот, сдвинул ее на затылок, обнажив задумчивые морщинки на лбу. Цвета на фотографии по тогдашней моде были жизнерадостно утрированы — загар казался чересчур золотистым, небо чересчур синим, а облака чересчур одинаковыми в своей безупречной белизне. В этих высоких пушистых облаках и ярком синем небе за спиной Бауэра, одетого в белую, в тонкую полоску форму, было что-то поразительно нереальное, — казалось, спортсмен уже умер и вознесся прямо в рай.