— «С утренней
луной», — уважительно прочитала спиритка. — Это понятно.
— Как? Что? —
заволновалась Ирина.
— Ну это
значит, что у него с этой пассией все кончается, — снисходительно объяснила та.
— Луна с наступлением дня гаснет.
— А он меня
любит? — спросила Ирина, переходя на шепот.
Блюдце
поехало лениво и как бы нехотя, и сама Ирина, собирая отмеченные им буквы, не
без трепета прочитала: «Тебя любит Бог».
—
Оригинально! — зааплодировала Аида.
— Стал
Лёнюшка у нас жить, такие задушевные разговоры ведет, бывало, с сестрой-то
моей, Варварой. Грамоте обещался ее выучить. А Варвара лишь так кротко ему
улыбается — мол, что ты, Лёнюшка, какая ж мне грамота, уж дай Бог до смерти в
простоте дожить да беззлобии. Ну, оставляла я их, а сама то на фабрику, то на
паперть. А Лёнюшка да сестрица моя Варвара-блаженная совсем расхворались — до
нужника дойти не могут. А я как приду с работы — сразу за стирку: простыни
стираю да в комнате их так и развешиваю. Во дворе ж не могу вывесить Лёнюшкины
подштанники. А как соседи донесут — на какого такого мужика стираешь, кого
прячешь?..
— Да-да, я
всегда знала, что Бог меня любит! — шептала Ирина вслух, выскочив от Аиды и
быстро идя по темной кривой улице.
Ветер дул ей
в лицо, развевая наподобие шлейфа ее длинный шарф и распахнутые полы невесомой
шубы. Вдруг ей мучительно захотелось есть, и она, повинуясь не столько зову
желудка, сколько высшей логике судьбы, низведшей ее на эту глухую и темную
ступень бытия и при этом мистически заверявшей в божественной любви, зашла в
полуподвальную забегаловку. Печальным и полувоздушным шагом подошла она к
душной раздаточной, скорбным и всепрощающим голосом попросила горячих щей и
стакан компота и, примостившись за колченогим столиком, стала покорно хлебать
из кисловатой чаши своего дымящегося страдания.
— Да ты
короче, короче, Пелагея, ишь — все о себе да о себе, — недовольно забормотал
Лёнюшка.
— Сейчас,
сейчас, все по порядку. Наконец, чувствую, не могу больше, не выдержу жизни
такой. Матерь Божия, говорю, — не взыщи — как зима кончится, так я Лёнюшку и
выгоню, скажу ему: иди, свет-Лёнюшка, на все четыре стороны, мир не без добрых
людей, свет на мне не сошелся клином — может, кто и приютит тебя,
злострадального. Только вижу я в ту ночь — сама Царица Небесная является ко мне
и несет два светлых венца. Это, говорит, Лёнюшке твоему, ненаглядному моему
терпеливцу, а этот — твой будет, если от него не откажешься. Потерпи его, это я
его к тебе привела, смотри за ним, да ухаживай хорошенько, да во всем его
слушайся, ибо как ты за тело его несуразное ответственна, так и он за душу твою
ответ даст на Страшном Судилище. Я же вас, чада мои незлобивые, не оставлю
своею помощью.
— Пелагея! —
задергал носом Лёнюшка. — Что это так гарью пахнет, аж глаза щиплет!
Ирина
захлопнула блокнот, где она записала беспристрастным, артистически небрежным
почерком: «Работница химического предприятия, проживающая в общежитии с увечной
сестрой, скрывает беглого монаха-олигофрена, находящегося под мистическим
покровительством Мадонны. Когда работница замышляет отказать ему от дома, на
нее находит наитие в виде небесной царицы, которая дает ей повеление оставить
его у себя. В награду сулит свою золотую корону».
Действительно, в избе уже давно попахивало горелым, и Ирина ерзала на месте, с
трудом дослушивая историю до конца.
— Картошечка
подгорела! — заморгала Пелагея виновато. — Прости Лёнюшка! — Она готова была
сама положить поклончик.
— Не беда! —
бодро сказала Ирина.
Она быстро
достала из сумки небольшой пульверизатор и, сняв колпачок, стала щедро прыскать
в воздух.
— Что это ты?
— испугался Лёнюшка.
— Это — из
старых запасов. Запах альпийских лугов! — радостно прокричала она, направляя
душистые струи дезодоранта во все стороны. — Альпийские луга, альпийские луга —
в пору цветения, в пору дождей, перед самым закатом!
III.
Лёнюшка очень
опасался за свое монашеское имя и потому на людях вел себя чрезвычайно сурово и
необщительно.
В прошлом
году ему перевалило за пятьдесят, а на его мягком нежном лице так и не выросло
ни малого волоса, ни короткой щетинки. Раньше, когда он поступал в тот или иной
монастырь, на него по этой причине поглядывали с недоверием и опаской. Тем не
менее он свято хранил в сердце изречение святых отцов: «Когда дьявол сам ничего
не может поделать с монахом, он посылает к нему женщину». Именно поэтому он,
хотя это и случалось с ним редко, неожиданно замыкался, и только таинственный,
настороженный блеск в его глазах свидетельствовал о том, что это не просто
«перепад настроения», а соблюдение монашеской тактики.
Вот и теперь
— он намеренно отстал от Ирины и вошел в церковь уже тогда, когда она тыкала
фитильком свечи в огонек лампады.
...Наконец,
свеча зажглась, и она, увидев свое отраженье в стекле, покрывающем икону,
поправила шапочку, сдвигая ее чуть набекрень. Один раз, когда они были с мужем
в Риме и зашли, прогуливаясь, в огромный собор, она вот также ставила свечу
перед большим распятьем. Там было все как-то возвышеннее и строже: играл
прекрасный орган, респектабельная публика сидела за узенькими партами, сквозь
цветные витражи пробивалось солнце, и все располагало к созерцанию.
— Вот,
«Заступница усердная», Матерь Божия, — вдруг подергала Ирину за рукав Пелагея,
показывая на большую икону, — она сегодня именинница, Казанская-то, ей и
поставь. Она поможет.
О чем она
тогда просила? О чем думала? Весь мир принадлежал ей, и она чувствовала
клавиатуру жизни, как хороший пианист. «Я могла бы управлять этим миром, лишь
нажимая на нужные кнопки! — любила повторять она. — Но мне это неинтересно. Я
люблю экспромт, крутой вираж, неожиданность». О, тогда она была совсем молода,
беспечна, прекрасна — прохожие на улицах оборачивались. О чем, собственно, она
могла тогда просить? Что ей было нужно? Ах, ничего-то, ничего-то ей не было
нужно: она ставила ту свечу только так, чтобы ярко горела, бескорыстно — совсем
иначе, чем эти нуждающиеся, замороченные люди. И потому, конечно, ее свеча была
угоднее Богу и горела выше и светлее других.
Она
огляделась: церковь была узкая и длинная, с высоты, прямо из-под купола смотрел
большой грозный образ Спасителя. Одна рука его была поднята вверх с
величественным двуперстием. В другой — Он держал раскрытую книгу, в которой
было написано: «Заповедь новую даю вам — да любите друг друга». Народа было
много — настолько, что нельзя было пройти между богомольцами, не задев кого-то рукавом
или полами широкого плаща: все какие-то бабы, бабки, дядьки, старики —
коричнево-серо-черные. Всякий раз, когда старушечий хор затягивал «Господи
помилуй!» или «Подай Господи!», они крестились и кланялись.
Особенно
потряс ее один еще не старый, но седой растрепанный человек, довольно
интеллигентного вида, похожий более на опустившегося художника, чем на
страстотерпца: он кланялся и крестился с таким неистовым рвением и в таком
темпе, что она, следя за ним взглядом, вдруг почувствовала усталость, словно
самим своим наблюдением участвовала в его поклонах и тратила на них энергию. Он
с такой силой ударял себя тремя перстами в лоб, в грудь, а потом — то в правое,
то в левое плечо, что материя на его ватнике истончилась, изменила цвет, а на
левом плече и вовсе прорвалась. Ирина решила, что это, должно быть , особый род
самобичевания, и посмотрела на него даже с некоторым уважением, ибо любила все,
превышающее норму.