— Повышенная, но совершенно неупорядоченная темпераментность народов Кавказа выплескивается в зажигательных танцах с кинжалами…
— Тише, штабс-капитану дурно.
Мохнатые миниатюрные существа плясали бесовские танцы и уморительно гримасничали.
— У дороги!
— Судороги!
— Дороги!
Глубинин палил из нагана по уродцам.
— Кто-нибудь! Заберите у него револьвер!
— Все в дыму, война в Крыму, — тучей нависал бригадный генерал, — по поводу рапорта сообщаю, что полностью разделяю вашу точку зрения и опускаю вас до уровня ближайшего прапорщика!
По небу плыл черкес с овцой на плечах.
Глубинин жалко улыбнулся:
— Я так боюсь выглядеть при вас дикарем, Аделаида!
— Не бойтесь, только помните: Владикавказ умыт лермонтовскими слезами.
Глубинин почувствовал укол ревности.
— И что сказал вам наш молодой гений?
— Он медиум.
— Глупости.
— Вы насквозь проникнуты отрицанием. Молчите и повторяйте: аллос — сфера окружающего влияния, сома — суть телесное восприятие, аутос — опыт и впечатления странствующей в мирах души…
— С размахом бредит его благородие…
— Образованный…
На высоте лихорадочного возбуждения явился льстивый муж Елены Викторовны.
— В одних, прошу заметить, носочках-с! — Он ударился оземь и обернулся Необутовым. Под гармошечный шквал мертвый ротмистр сипло выводил: — А проституточка! На четверенечках! — Мышцы его лица судорожно сокращались. — Глубинин, я еще найду пути расширения потомства!
— Установите пулеметы!
— Штабс-капитана в укрытие!
Воздушные волны укачивали Глубинина. Мерещился древний собор с остатками крепостной стены и огрызок сторожевой башни.
3
Дряблый голос у костра тянул бесконечную нищую жалобу:
— С дядей трудился, в город ездили, но больше в деревне, брат, значит, старший женился, мать говорит: «Ну, уж хочешь — как хочешь, а землю-то бросай, чтоб хозяйство единоличное», — а я домочек выстроил, и больно жалко продавать его, который выстроил… Очнулся, ваше благородие? — Говорящий водоворотил ложкой в котелке.
За спиной Глубинина прохрустели шаги.
— А, вы уже поднялись… Очень рад, — человек присел. — Поручик Абазьев.
— Штабс-капитан Глубинин. Кому я могу доложить о себе?
— Не стоит беспокойства, — Абазьев манерно улыбнулся. — Мы не армия, а так… Каждой твари по паре…
— Не понимаю… Где я нахожусь?
— В Дарьяльском ущелье. — Абазьев согнал с лица паучьи тени. — Не хотите ли каши?
— Что происходит? — спросил Глубинин.
— Ничего. Медленное умирание.
— Не вы, так я скажу! — вмешался солдат с котелком. — Все он! Салман-басурман! У-у, дурак немой!
— Прохор, заткнись! — вспылил Абазьев.
— Думали в Грузию, — со слезой не унимался Прохор, — а теперь одна дорога — в царствие небесное!
— Вот в чем дело, — Абазьев лениво ворошил угли, — мы у Кисловодска разделились, наша группа решила в Тифлис, и угораздило наскочить на отряд штыков в двести. Взяли проводника, из местных, пастуха. Он нас сюда и завел. Тут раньше тропа была, а после обвала нет больше тропы. Словом, внизу стерегут с пулеметами, сбоку Терек, с другого боку отвесная скала.
— Которое сегодня число? — спросил Глубинин.
— Восьмое марта — две недели как мы вас подобрали…
— Благодарю… Извините, ваша фамилия?..
— Астазьев. Поручик Астазьев.
— Кому я могу доложить о себе?
— Не стоит беспокойства. — Астазьев кокетливо выворачивал кисти. — Мы не армия, а так… Каждой твари по паре…
— Не понимаю, что происходит?
— Ничего. Медленное умирание.
— Не вы, так я скажу! Все он! Сулейман-басурман! У-у, дурак глухой!
— Захар, заткнись!
— Думали в Грузию, — плакал Захар, — а теперь одна дорога — в царствие небесное!
— Вот в чем дело, — Астазьев меланхолично поплевывал на угли, — имеются люди такой конституции, что даже годы чрезмерного употребления гашиша, которые неминуемо погубили бы всякого, не вредили ни их здоровью, ни благополучию…
— Вы рылись в моем саквояже?
— Восьмого марта — две недели как мы вас подобрали.
— Благодарю… Кому я могу доложить о себе?
— Князю Ставровскому. Он неподалеку, у обрыва. Смотрит на Терек, — Абазьев загадочно улыбнулся.
Князь, стоя над пропастью, совершал характерные движения, точно кормил от пояса пролетающих птиц. Глубинин замер, потрясенный. Князь мягко произнес:
— Оставьте этот непричастный вид, милый штабс-капитан, вы не поймали меня за детским грешком, не смущайтесь, ибо мне не стыдно. Я дрочу открыто… Как же вас передернуло! Что делать, скудеет личность в грохоте войны. Ну, мастурбирую, простите великодушно…
Он коротко задумался и продолжал благожелательным кафедральным тоном:
— Если не ошибаюсь, manus — рука, stuprum — распутство, по-нашему, рукоблудие. Онанизм — библейская реминисценция, ипсация от ipse, в смысле «сам». И верно, кто мне еще нужен, сам управляюсь! — Его рука работала с азартным механическим бесстыдством. — Вы и не подозреваете, что в данный момент испытываете эстетическое наслаждение. Мораль тешит сознание, аморальность — подсознание, верша суд над тайными пороками. Вы, сами того не ведая, очищаетесь, — он расплылся в улыбке, — ведь что интересно, для неискушенного в тонкостях учения Фрейда мои действия ничего не означают, а будь вы посвященным адептом, сразу бы навострили уши…
— Вы… нездоровы, — вымолвил наконец Глубинин.
— Утомление, болезнь и вообще недуги — необходимые обстоятельства для проявления неизвестного, — объяснил князь. — Согласитесь, болезнь — это форма существования, существовать — значит жить, то есть болезнь — та же жизнь, ее частное проявление. Можно жить, не болея, но болеть, не живя, нельзя. Чем больше в болезни страданий, тем острее ощущение жизни. Я никаких страданий не испытываю, следовательно, я не болен, но почти не живу. Моя жизнь сводится к физиологическим отправлениям организма, которые не нарушены… — В голосе князя преобладали приятельские интонации. — Не кривите душой. Я — ответ на многие мучившие вас вопросы.
— Должен признаться, скажи мне кто-нибудь, что вас в помине нет, я бы поверил, — с избыточным чувством признался Глубинин. — Слушаю вас, а в голове ничего не задерживается. И контуры не размазаны, а как-то туманно все, тускло, стерто… Отойду от вас, отвернусь — такие буду даже уверен, видел ли вас. Дни, недели, месяцы слились в один сумасшедший поток. Я перестал понимать сущность времени, не представляю белого света, будто и не жил вовсе, и нет его, белого света…