Под картинкой находился текст — сопроводительный абзац, как во всех диафильмах. Из пяти обычных вопросительных предложений Разумовский разыграл театральную феерию.
— Кто это спрятался за раскидистым каштаном?! — с утрированными драматическими интонациями вскричал Разумовский. При этом он умудрился не прервать фоновый грудной гул. Тембр его словно прищурился, силясь разглядеть детскую фигурку. — Неужели Алеша?! — Он всплеснул голосом, точно руками. — Что делает ребенок ночью на улице? Отчего не спит, как все обычные дети?! Куда он спешит, почему прячется?
Второй кадр крупным планом показал лицо мальчика. Я всмотрелся в эти приближенные черты. На картинке явно был изображен Разум Аркадьевич, только в детстве. Художник Борис Геркель отлично передал портретное сходство — те же ужимки, прищур глаз, лицевая костная щуплость. На лице Алеши застыли партизанские тревога и ненависть, словно он готовился увидеть за поворотом фашистов на мотоциклах.
— Разум Аркадьевич, — не выдержал я, — а ведь это вы там нарисованы!
Разумовский раздраженно дернул плечом, шикнул, как гусь:
— Мож-ш-но потиш-ш-е, ребята, вы меш-ш-аете! — давая понять, что мои замечания неуместны и отвлекают его, и продолжил полным голосом: — Что это у него в руке?! Узелок?! Похоже, мальчишка удрал из дома. Мать с отчимом, что ли, допекли? Наверняка случилось что-то серьезное, раз Алеша решился на такой отчаянный шаг, как побег!
Конечно, все эти завывания «с выражением» были дико комичны. За Разумовского делалось стыдно. Как может взрослый человек, хотя бы и претендуя на актерскую работу, так себя вести?! От неприличного хохота меня удерживал лишь тот факт, что я единственный зритель, а подобного толка веселье все-таки нуждалось в компании. Мне оставалось потешаться про себя, глядя на это бесноватое представление.
Выполз третий кадр: мальчик под деревом сжался в комок, по дороге катила черная, скользкая, как рептилия, «Победа».
— Полыхнуло фарами. Алеша теснее приник к дереву, даже дышать перестал, мозг сверлила единственная мысль: «Только бы не заметили!» — Разумовский выдержал тревожную паузу, потом с облегчением выдохнул: — Обошлось! Скрылся автомобиль, вот и мотор уже не слышен. Алеша зорко оглядел темноту и побежал дальше. Куда он так спешит, неужели к брошенному стекольному заводу?
Разумовский в очередной раз скрипнул колесиком. Улицу сменила желтая, будто присыпанная пшенной кашей, дорога, ведущая к внушительным развалинам: бурой кирпичной стене забора, корпусам с выбитыми окнами, покосившимся железным воротам, искореженной заводской трубе, похожей на разорвавшийся пушечный ствол.
— Недоброе это было место, — охарактеризовал кадр Разумовский. — Говорят, в сорок втором фашисты расстреливали там подпольщиков. После войны завод восстанавливать не стали. Среди этих мрачных руин и днем жуть накатывала, что уже про ночь говорить. Так может, Алеша, что называется, испытывает характер? Тогда это похвально…
Следующий кадр показывал бегущего Алешу со спины, правая нога его, словно подстреленная, волочилась по земле подвернутой ступней.
— Алеша уверенно приближался к воротам. Губы неслышно шептали: «Ненавижу! Всех ненавижу!» Ах, вот оно что! — Разумовский искренне огорчился. — Оказывается, обида погнала мальчишку ночью на стекольный завод. Может, с родителями или с одноклассниками повздорил? Ну, с кем не бывает…
Крупный план преподнес искаженное нечеловеческой злобой лицо. Тут художник превзошел себя. Я поежился от представшего мне концентрата лютой эмоции и впервые задумался, что точно такая же злобная маска вполне могла бы проявиться на улыбчивом лице Разума Аркадьевича — ведь нарисованный Алеша и сидящий рядом Разум Аркадьевич были одним и тем же человеком.
Я немедленно посмотрел на Разумовского, но опоздал со взглядом, Разум Аркадьевич либо успел придать своим чертам нейтральное выражение, либо он вообще не проживал мимикой страсти своего нарисованного двойника, а сопереживал одним голосом и при этом не забывал напевать невнятный тревожный мотив каким-то скрытым вторым регистром, что производило довольно странное слуховое ощущение, как если бы в комнате кроме Разумовского находился еще второй невидимый исполнитель…
Двор мертвого завода был изрыт снарядами, словно похозяйничали гигантские кроты в гитлеровских касках. Из угольных ям-воронок торчали гнутые железные сваи. Самоцветами посверкивало стеклянное крошево.
— Алеша проскользнул мимо развороченных бомбежкой ворот, свернул к стеклодувному цеху. Бег всегда давался мальчику непросто. По-хорошему, это даже бегом нельзя было назвать. Вначале шаг левой, а потом правую ногу будто за веревку приходится дергать, она подскакивает, прямая, как палка, догоняет, а безвольная ступня ластой по земле шлепает… — Разумовский влажно пощелкал языком, имитируя эту самую «ласту».
Цех в приближении смахивал на разрушенный войной немецкий собор. Закопченные витражные окна покрывали пробоины, напоминающие чернильные кляксы. У стены, огороженный выступом, имелся спуск в подвал.
— Там когда-то укрывались обороняющиеся немцы, — пояснил Разумовский. — Ступени вдребезги были разбиты осколками гранат, кирпич обуглен смертельным пламенем огнемета — враг не сдавался, его выбивали. Осторожнее, Алеша! — вскрикнул он в волнении. — Не оступись!.. Мальчик положил узелок, ощупал стену рукой, вытащил каменный обломок. Надо же! А в стене-то, оказывается, тайник! Огарок в зенитном патроне — чем не подсвечник! И зажигалка… Дважды чиркнул кремень, огонек фитиля оживил темноту. Ну что ж! Теперь можно и под землю. Все-таки бедовый мальчишка этот Алешка! — Разумовский восхищенно цокнул.
Удивительный это был голос. Лишь однажды много лет спустя, в телевизоре, я услышал нечто подобное. Передача посвящалась истории. Ведущий бесполым фальцетом карлика с выражением рассказывал что-то о екатерининских временах. Его ужимки и пафосная фистула вместе создавали комичный эффект, словно верещала ожившая кукла — но только первые пять минут! Затем этот визгливый дефект мельчал и делался незначимым — включалась другая необъяснимая особенность голоса, которая заставляла внимательно слушать.
Я заметил, что меня уже совершенно не смешит актерский талант Разумовского, я просто слежу за событиями.
Показался длинный темный коридор. Дрожащий свечной огонек выжелтил гневное лицо мальчика.
— Алеша остановился перед железной дверью. «Тук-тук!» — вслух постучался он и сам же пискляво спросил: «Кто там?!» и, не переводя дух, выдал ответ: «Это я, Леша — по пизде галоша!!! Открывайте!»
Я вздрогнул от неожиданно выскочившего матерного слова. Кадр еще не уполз под верхний горизонт экрана, и я успел прочесть прямую речь под кадром и грубое ругательство. У Разумовского не было никакой отсебятины.
— Мальчишка толчком отворил дверь и оказался в бывшем складском помещении. Во всю длину склада в три яруса тянулись пустые полки. На средних рядах, похожие на моржовые клыки, торчали свечи, одна за другой оживающие от прикосновения Алешиного огарка. Тусклый церковный свет озарил сумрачное пространство подвала.