Василек, слушая, шею от любопытства вывернул, пока на дедушку вверх смотрел.
— Стою на пороге, а дом — и не дом, четыре стены с дверями, старик лежит, волосы седые ветер шевелит, одежда истлевшая. Я испугался, а все равно не убегаю. В лицо ему заглянул — глаз уже нет, рот неподвижный открыт, и из этого застывшего рта голос исходит. Я присел рядом, слушаю. И чудно, мертвец шепчет о чем-то, шепчет, пока ветер направление не поменяет. Тогда прежняя речь обрывается, хоть и на полуслове, и мертвец другую историю рассказывать начинает.
— И все о рае?
— Да… — вздохнул. — Я тогда мал еще был, не все понял, да и забылось многое. Я когда во второй раз пришел, кто-то все двери в доме позакрывал, думаю, поп-бродяга. От говорящего старика один труп остался.
Васильку тоже взгрустнулось, вдруг вспомнил, что главного не услышал.
— Так что он тебе рассказывал?
— Рай — это зима, весна, лето и осень, — будто посветлел дедушка. — Каждое время года бесконечно, и живешь, в каком захочешь. Нравится тебе зима — кругом пушистый снег, лед на реке, и не будет у этой зимы границ и пределов. Надоели холода, сразу выйдешь на границу с весной. Будешь идти из весны в весну, из марта в май. А захочешь прохлады и грусти, выйдешь сразу в осень. А кому нравится, может жить в вечном лете. И вокруг леса, поля, и все без края!
Василек почувствовал на лице первые дождевые капли, большие, теплые. Вот уже и Свидловка показалась, дом виден дедушкин — успели, только чуть ливень головы намочил.
За три месяца в деревне отвыкает Василек от города. Настолько, что первую неделю трудно ему там жить. Думать иначе надо. И не сболтнуть бы лишнего — чего доброго взрослые на смех поднимут. Потом опять втягивается в городскую жизнь, а когда снова приезжает на каникулы, кругом сюрпризы да загадки.
Вот позапрошлым летом случай был, в соседнем дворе ребенок родился. Прошло несколько дней, и унесли люди его к реке. Василек за взрослыми увязался.
Шли с песнями. Весело было. Стали подле обрыва вокруг матери с младенцем хороводы водить. Потом расступились со словами: «Вода-водица, красная девица, течешь-омываешь зелены бережочки, желты песочки, пенья и коренья, белыя каменья…» А мать за ножку младенца раскрутила и в реку бросила.
Василек зажмурился. Только всплеск тихий услышал. А когда глаза раскрыл, никого над обрывом уже не было — все разошлись. Только он с дедом и остался.
Расплакался. Страшно — понятное дело.
Дедушка лукаво так взглянул, поленце какое-то подобрал и с обрыва подальше закинул. Спрашивает:
— Жалко тебе полено?
— Нет, — отвечал Василек, — чего его жалеть? Оно же не человек!
— Вот, — сказал дед, — правильно. И то не ребенок был. Не человек по природе своей, хоть и из бабьей утробы. Вылезть-то вылез, а не наш, чужой. Такие в народе рекой зовутся. Поэтому мы его реке и вернули!
Василек первым делом спросил:
— Так что, ребенок не утонул?
— Нет, конечно, — успокоил дед. — Разве вода может утонуть? Сам подумай хорошенько!
Ох, не думается. Жуткая картина стоит перед глазами.
Дедушка опять выручил:
— Помнишь сказку Пушкина о царе Салтане?
Разумеется, Василек помнил. С мамой читали. Только там по-другому было.
— Конечно, по-другому, — пояснил дедушка, — ведь про злых людей сказано. А что ты видел, то добрый поступок был. Сказка — ложь, да в ней намек.
Василек дальше уточнил:
— Это плохо быть таким ребенком?
Дедушка головой покачал:
— Ему с людьми плохо будет! И людям с ним. Река же, наоборот, порадуется — родное ей вернули. И всем хорошо.
— Непонятно тогда, — не унимался Василек, — почему он в нормальной семье родился?
— Мало ли… — задумался дедушка. — Купалась баба без заговора, волна между ног затекла… — Вдруг улыбнулся хитро. — Маленький ты еще. Подрастешь — больше узнаешь.
— А я не «река»? — спросил еще Василек на всякий случай.
Дедушка засмеялся:
— Нет, ты нормальный, человеческий.
Первую неделю в деревне всегда так. Кажется, что все с подковыркой, с тайным смыслом, как в басне Крылова про стрекозу и муравья. Василек свыкся, что вначале ничего не понятно, а потом объяснят — и яснее ясного делается.
Дедушка про детей многое рассказал. Василек уже знает, мертворожденных и тех, кого раньше срока утроба выкинула, хоронят в дуплах деревьев. Они становятся малиновками, соловьями и поют другие, не птичьи песни. А белый лебедь с одним черным перышком в хвосте — младенец, которого попы крестили и в лохани своей захлебнули.
Священники, те, которые столетия назад в чащу свою злость от людей унесли, крестят в лесных озерах. Если утонет у них младенец, то не умирает, а в мостря перерождается. Разбухает до размеров крупного сома, кожа синеет, берется рыбьей слизью, вырастает у него полный рот острых, прозрачных как стекло зубов. Если завелся такой, выест в озере всю живность, у деревьев корни подъест. Останется только гнилой омут, и мострь голодный один плавает.
Такое озеро всегда заметно. Вода в нем черная, ничего не растет, и вокруг туман стелется тухлый. Но это, когда озеро совсем пропало, а если мострь только обживается, — сразу не видно, и гибнет из-за того много людей и животных. Решит путник в лесной воде ополоснуться, мострь подстережет его, на дно утянет и загрызет. Он сильный, и лося одолеть может, и медведя. Укусы его почти не заживают. Кто с ним повстречался, у того до смерти раны от мостревых зубов гноятся. Изведешь одного мостря, новый появится. Раньше много их было, а как советская власть пришла и лесных попов разогнала, так мострей со временем и не стало.
Как на последнего мостря охотились, дедушка рассказал. Он тогда чуть постарше теперешнего Василька был. Отец и дед его с собой на охоту взяли, чтоб мужать начинал, ума и сноровки набирался. Всей деревней ходили, топоры взяли, багры, ружья. Еще до озера не дошли, а тухлость в ноздри полезла. В засаде укрылись, а приманку — шкуры вместе сшитые, набитые рыбьей требухой, на прочной веревке закинули, поплескали возле берега, чтобы мострь услышал.
Всплыл он, башкой синей, лысой ворочает, приговаривает: «Буда, буда, буда». Страшный, щекастый, глаза белые, вспученные, пасть раскрыл, в шкуру зубами вцепился, тут его на берег и вытянули, давай по нему из ружей палить, баграми на части рвать. Мострь завыл, и, что жутко, совсем как младенец, только намного громче. Челюсти разжал, отпустил шкуру. Багор, что за бок его удерживал, пополам перекусил, и к воде, весь окровавленный, пополз. Упустишь — и все, на дно уйдет, в ил зароется, и ищи его потом. Крюком, было, мостря зацепили. Шкура под железом рвется, а он дальше к воде ползет. Сколько зарядов из ружей по нему выпустили — почти без толку. У мостря тело как тесто вязкое. Дробь, пули вреда особого не причиняют. Стреляли жаканами, которыми медведя свалить можно. И они не помогали. Воет мострь, кровью из ран прыскает, а живет. По счастью, была у деда старинная пищаль. Ею редко пользовались, к ней пули отливались такого большого калибра, что при выстреле в руках никто удержать ее не мог — будто пушка. Из этой пищали в мостря выстрелили, весь жирный синий затылок ему своротили. Дед подбежал и топором голову мострю отрубил. Тот все равно успел, пока издох, деда за ногу грызануть, потом ее ампутировать пришлось, и дед помер быстро. А мостря на костре сожгли.