Я обжигаюсь о картофельную запеканку. Лукасу повезло. У берегов Антарктиды я в резиновой лодке проскочила мимо частично растаявших столообразных айсбергов высотой девяносто метров и весом в миллион тонн. Они могли бы рухнуть оттого, что рядом начали бы насвистывать первый куплет «Прекрасного и радостного лета».
— «Титаник» в 1912 году столкнулся с айсбергом к юго-востоку от Ньюфаундленда и затонул за три часа. Погибло тысяча пятьсот человек.
У себя в каюте я положила в раковину газету и, наклонившись вперед, срезала сантиметров двадцать волос, так что они стали одной длины с теми, которые отросли на месте ожога. Впервые за то время, что я нахожусь на борту, я сняла свой платок. Это все, что я могу сделать, чтобы женщина меня не узнала.
Я могла бы и не стараться. Я для нее все равно что муха на стене, она меня не видит. Мужчина смотрит на Лукаса, старший механик смотрит на свой бокал, а Лукас ни на кого и ни на что не смотрит. На мгновение глаза женщины оценивающе задерживаются на мне. Она по меньшей мере на двадцать сантиметров меня выше и на пять лет моложе. Она темноволосая, у нее настороженный вид, а у губ складка, которая рассказывает историю, возможно, это история о том, чего стоит женщине — что бы там ни говорили — хорошо выглядеть.
У меня есть надежда. На похоронах Исайи было темно. И там было двадцать других женщин. И она была там совсем по другому поводу. Она была там, чтобы предостеречь Андреаса Фине. Ему следовало бы послушаться этого предостережения.
У нее уходит доля секунды на то, чтобы каталогизировать меня. Открыв внутри себя тот ящичек, на котором написано «обслуживание» и «один метр шестьдесят сантиметров», она опускает меня туда и забывает обо мне. Ей есть на чем сосредоточиться. Под столом она кладет руку на бедро мужчины.
Он не прикоснулся к рыбе.
— Но ведь у нас на борту радар, — говорит он.
— На «Хансе Хедтофте» тоже был радар.
Ни один опытный капитан или руководитель экспедиции специально не запугивает своих спутников. Если человеку знаком весь риск плавания во льдах, то он знает, что, как только плавание началось, нельзя усугублять внешнюю опасность внутренним страхом. Я не понимаю Лукаса.
— И при этом ледяные горы — это самая маленькая из наших проблем. Так средний человек представляет себе полярные моря. Гораздо хуже ледяные поля — пояс пакового льда, который дрейфует вдоль восточного побережья, обходит мыс Фарвель в ноябре и тянется наверх мимо Готхопа.
Из второй бутылки мне удалось вынуть пробку в целости и сохранности. Я наливаю Кютсову. Он пьет, рассеянно изучая этикетку. Его интересует содержание алкоголя.
— Там, где заканчивается паковый лед, начинается западный лед, образовавшийся в море Баффина и загнанный в Дэвисов пролив, где он смерзается с зимним льдом. Это создает ледяное поле, в которое мы упремся поблизости от рыболовных банок к северу от Хольстейнсборга.
Путешествия обостряют все человеческие чувства. Когда из Кваанаака уезжали на охоту, в гости или в Квеквертат, то начинали бурно развиваться дремавшие до этого влюбленность, дружба, враждебность. В воздухе между Лукасом и двумя его пассажирами-работодателями висит тяжелая взаимная неприязнь.
Я смотрю на Лукаса. Он ничего особенного не сделал и не сказал. И все же без всяких слов он требует, чтобы на него смотрели. У меня снова возникает слабое, тревожное ощущение, что я присутствовала на представлении, которое частично было дано ради меня, но смысла которого я не поняла.
— Где Тёрк? — спрашивает он.
— Он занят, — отвечает женщина.
Если прилететь в Туле из Европы, то, выйдя из самолета, почувствуешь, что ты оказался в морозильной камере и что невидимая ледяная стужа под давлением в несколько атмосфер проникает в твои легкие. Если лететь в обратном направлении, то, приземлившись в Европе, можно решить, что оказался в финской бане. Но судно, идущее в Гренландию, идет не на север, оно идет на запад. Мыс Фарвель находится на той же широте, что и Осло. Холод начинается только тогда, когда, обогнув мыс, берешь курс прямо на север. Поднимающийся в течение дня ветер — холодный и влажный, но не холоднее, чем в Каттегате. Волны в Северной Атлантике, напротив, длинные и пологие.
Палубу заливает водой. Люк переднего трюма теперь закрыт. Я измеряю его шагами. Он пять с половиной на шесть метров. Раньше он таким не был. По обеим сторонам видна белая, свежевыкрашенная полоса в три четверти метра. На крышке — сварной шов. Люк недавно был расширен почти на метр с каждой стороны.
Для европейцев море символизирует неведомое, а плавание — это путешествия и приключения. Эта мысль не имеет ничего общего с действительностью. Плавание — это движение, которое более всего похоже на пребывание на одном месте. Чтобы почувствовать, что ты перемещаешься, надо иметь ориентиры, надо иметь фиксированные точки на горизонте и ледяные подъемы, которые исчезают под полозьями саней, и линию гор за napariaq — стойкой сзади на санях — все то, что растет, приближаясь, пробегает мимо и исчезает за горизонтом.
Ничего этого нет в море. Кажется, что судно стоит на месте, что оно — обездвиженная стальная платформа, обрамленная неизменным круглым горизонтом, над которым проносится серый зимний день, и лежащая на ходящей ходуном, но всегда одной и той же поверхности воды. Сотрясаемое монотонными усилиями двигателя, оно безо всякого результата топчется на месте.
Или же это я стала слишком старой, чтобы путешествовать.
Обступивший нас морской туман нагоняет на меня депрессию.
Чтобы путешествовать, надо иметь дом, откуда уезжаешь и куда возвращаешься. В противном случае ты беженец, бродяга, qivittog. Сейчас в Северной Гренландии, в Кваанааке, они пододвигаются ближе друг к другу в дощатых бараках, крытых рифленым железом.
В который раз я спрашиваю себя, почему я здесь оказалась. Я не могу взять на себя всю ответственность, это слишком тяжелое бремя, мне, должно быть, еще и не повезло — Вселенная, должно быть, отвернулась от меня. Когда мир предает меня, я сама сжимаюсь, словно живая мидия, на которую капнули лимонным соком. Я не могу подставить другую щеку, я не могу встречать враждебность с еще большим доверием.
Однажды я ударила Исайю. Я рассказывала ему, что когда у Сиорапалука, далеко в заливе, вскрывался лед, мы, дети, прыгали со льдины на льдину, прекрасно сознавая, что если мы поскользнемся, то окажемся подо льдом и течение унесет нас в Нерривик — мать морей, откуда никогда не возвращаются. На следующий день он хотел подождать меня перед «Бругсеном», на площади около гренландской статуи, но, когда я вышла из магазина, его не оказалось на месте. Я пошла по мосту и увидела его внизу на льду — тоненьком, только что вставшем льду, немного подтаявшем снизу от течения. Я не закричала — я не могла кричать, а спустилась вниз к туалету на набережной и мягко позвала его, и он пришел, осторожно ковыляя по льду, и, когда он ступил на булыжник, я его ударила. Удар был, видимо, — как это бывает в случае насилия — квинтэссенцией моих чувств к нему. Он едва устоял на ногах.