У Подводника и его многоязыкой банды случится проблема с батареями. Пластикмен заблудится в имиколексовых цепях, и топологи по всей Зоне нарушат уговор и прекратят выплаты по его гонорарным чекам («совершенно деформируемый», ага!) Шпорами высекая кровь из белой шкуры жеребца, Одинокий Рейнджер прискачет во главе поисковой партии — а его молодой друг, наивный Дэн, болтается на ветке, подвешенный за сломанную шею. (Даст бог, Тонто натянет призрачную рубаху, отыщет где-нибудь потухшее кострище — посидеть рядом, ножик поточить.)
«Слишком поздно» не закладывалось в их программы. На миг их рассудок повисает на волоске — но потом все закончилось, уф-ф, мы снова в пути, снова в «Ежедневная планета». Да Джимми, кажется, то был день, когда я столкнулся с этой сингулярностью, несколько секунд абсолютной тайны… знаешь Джимми, время — странная штука время… Найдется тысяча способов забыть. Герои станут жить дальше, их выпнут повыше, чтоб следили за развитием молодого и способного центрового персонала, и они будут смотреть, как распадается их система, а такие вот сингулярности множатся как грибы, провозглашая очередное освобождение от ткани стародавних времен, и они будут звать это раком и не понимать, куда все катится и что все это значит, Джимми…
Теперь ему, оказывается, не хватает собак. Кто бы мог подумать, что он будет скучать по стае слюнявых дворняжек? Но здесь, в Субминистерстве — ни запахов, ни касаний. Одно время сенсорная депривация дразнила его любопытство. Одно время он каждый день старательно описывал изменения в своей физиологии. Но это главным образом в память о Павлове — тот на смертном одре описывал себя до последней минуты. У Стрелмана — всего-навсего привычка, ретронаукообразие: последний раз оглянуться на дверь в Стокгольм, что захлопывается за ним навсегда. Он стал пропускать дни, потом и вовсе бросил. Он подписывал отчеты, он заведовал. Ездил по Англии, потом за границу, искал молодые таланты. Изредка в лицах Мохлуна и прочих он читал рефлекс, о котором не дозволял себе грезить: терпимость властей предержащих к тому, кто так и не Сделал Свой Ход — или же сделал неверный. Разумеется, творческие задачи все же попадаются до сих пор…
Ну что же, он теперь бывший ученый — он не проникнет Вглубь настолько, чтоб заводить речь о Боге, не станет, румяный и седой обаятельный чудак, витийствовать с высот Лауреатства — нет ему теперь останутся лишь Причина и Следствие да прочий стерильный мединвентарь… не засияют его минеральные коридоры. Пребудут того же нейтрального безымянного цвета отсюда и до последней камеры, до идеально отрепетированной сцены, которую он все-таки там сыграет…
ОБРАТНЫЙ ОТСЧЕТ
Обратный отсчет в его нынешнем виде, 10-9-8-u. s. w., в 1929-м изобрел Фриц Ланг для «Die Frau im Mond» на студии «Уфа». Вставил в сцену запуска, чтоб вышло напряженнее. «Очередной мой „штрих“, черт бы его побрал», — так выразился Фриц Ланг.
— В минуту Творения, — объясняет представитель каббалистов Стив Эдельман, — Бог послал в пустоту энергетический импульс. Этот импульс тотчас разветвился и разделился на десять отдельных сфер или эманаций, соответствующих числам от 1 до 10. Означенные сферы известны под названием Сфирот. Дабы вернуться к Богу, душа должна одолеть каждую Сфиру, в обратном порядке, от десятой к первой. Вооружившись магией и верой, каббалисты отправились завоевывать Сфирот. Многие каббалистические тайны связаны с успешным завершением этого похода… А Сфирот, надо отметить, складываются в схему, которая зовется Древом Жизни. Оно же — тело Божества. Десять сфер соединены 22 дорогами. Каждая дорога соответствует букве еврейского алфавита и карте из Старших арканов таро. Посему обратный отсчет Ракеты на первый взгляд представляется последовательным, но в действительности скрывает Древо Жизни, каковое следует постигать разом, целиком, параллельно… Одни Сфирот активны, или же маскулинны, другие пассивны, то есть женственны. Однако само Древо цельно, и корни его располагаются непосредственно на Bodenplatte. Это ось особой Земли, новый промысел, порожденный Великим Запуском.
— Но но с новой осью, новым вращением Земли, — соображает гость, — что же будет с астрологией?
— Знаки поменяются, идиот, — рявкает Эдельман и тянется к «семейной» банке торазина. Он так пристрастился к этому успокоительному наркотику, что лицо его потемнело до пугающего аспидно-фиолетового. Здесь, где все прочие загорелы и красноглазы от того или иного раздражителя, Эдельман — диковина. Его дети, озорные дьяволята, в последнее время полюбили добавлять в папину банку с торазином таблеточные конденсаторы из выброшенных транзисторов. На папин невнимательный взгляд, разница едва ли была заметна, а потому некоторое время Эдельман полагал, будто у него выработалась переносимость, а Бездна подкралась невыносимо близко, на расстояние какого-то случая — сирена на улице, самолет урчит, кружа над аэродромом, — но, к счастью, его супруга вовремя раскрыла детскую шкоду, и теперь, прежде чем глотать, Эдельман ищет на торазине улики — проводки, букву «мю» и цифры.
— Вот, прошу, — взвешивая на руке толстую отксеренную пачку, — Эфемерида. С учетом нового вращения.
— Это что же — значит, кто-то по правде нашел Bodenplatte? Полюс?
— Саму дельта-t. На весь мир, естественно, не кричали. «Экспедиция Кайзерсбарта
[406]
» нашла.
Псевдоним, ясное дело. Все знают, что у кайзера нет никакой бороды.
ПОДВЕШЕН В АПОЛЛОНИЧЕСКОМ СНЕ…
Когда с тобой вот-вот случится нечто настоящее, ты идешь вперед, и прозрачная поверхность, параллельная твоей собственной, гудит и рассекает оба уха, отчего глаза становятся очень зоркими. Свет отдает бледно-голубым. Ноет кожа. Наконец-то: настоящее.
Здесь, в хвостовом отсеке 00000, эта ясная поверхность явилась Готтфриду буквально: имиколексовый кокон. Из-под пленки внимания всплывают обрывки детства. Вот яблочная кожица взрывается туманностями, вот он глядит в искривленное красное пространство. Взор все затягивается, затягивается, все дальше… Пластиковая поверхность мелко трепещет: белесая насмешка, недруг цвета.
Снаружи промозгло, а жертва одета легко, но ему тепло здесь. Белые чулки приятно натягиваются на петельках подвязок. Он отыскал в трубе неглубокий изгиб и положил туда щеку, глядя в кокон. Волосы щекочут спину, оголенные плечи. Здесь сумрачно, выбелено. Специальная такая нора, чтоб в ней лежать, свадебная, открытая мертвенным пространствам вечера, ждет того, что ему предстоит.
В ухе с динамиком зудят телефонные переговоры. Голоса металлические и сильно фильтруются. Жужжат, как речь хирургов, когда отплываешь под эфиром. Звучат только слова ритуала, но Готтфрид все равно различает голоса.
Слабый запах «Имиколекса» обнимает его — Готтфрид знает этот запах. Он Готтфрида не пугает. Так пахло в той комнате, где Готтфрид уснул много-много лет назад, давным-давно, в сладком параличе детства… так пахло, когда пришли сны. А сейчас пора просыпаться в дыхании того, что всегда было по-настоящему. Давай, просыпайся. Все хорошо.