— Мне поручили только часть. Ничего особенного. Честно.
— Аэродинамика особенна. — Энциан спокоен, неулыбчив.
— Там и другие были, из секции Гесснера. Конструкторы-механики. Я всегда работал в мастерской профессора-доктора Курцвега.
— Кто были остальные?
— Не помню.
— Так.
— Не бейте меня. Зачем мне что-то скрывать? Это правда. Нас держали отдельно. Я никого не знал в Нордхаузене. Пару человек в моей рабочей секции, и все. Клянусь. Те, кто занимался «Шварцгерэтом», — я никого не знаю. До самого первого дня, когда мы встретились с майором Вайссманом, я никого из них не видел. По именам друг друга не называли. Нам давали кодовые клички. Кто-то сказал — киношные. Других аэродинамиков звали «Шпёрри» и «Хаваш». Меня называли «Венк».
— В чем состояла ваша работа?
— Контроль веса. От меня им нужен был только сдвиг ЦТ
[273]
для устройства с данным весом. Сам вес был строго засекречен. Сорок с чем-то килограммов. 45? 46?
— Номера позиций, — вякает Андреас из-за плеча Энциана.
— Не помню. Все в хвосте. Помню, что нагрузка была асимметрична продольной оси. Ближе к Рулю III. Этот руль использовался для управления по рысканию…
— Это мы знаем.
— Вам надо потолковать со «Шпёрри» или «Хавашем». Это они проблему решили. Поговорите с Наведением. — Зачем я это…
— Зачем вы это сказали?
— Нет-нет, я просто над этим не работал, вот и все, наведение, боевая часть, силовая установка… спросите у них. Спросите у других.
— Вы имели в виду что-то другое. Кто работал с наведением?
— Я же сказал вам, я по именам никого не знаю. — Запыленный кафетерий в последние дни. Машинерия в соседних огромных отсеках, что некогда безжалостно колотила в барабанные перепонки слесарным зубилом дни и ночи, ныне смолкла. Со стен погрузочных платформ между стеклянных окон смотрят римские цифры табельных часов. С кронштейнов над головой болтаются телефонные розетки на шнурах в черной резине, над каждым столом свое соединение, а столы совершенно пусты, запорошены соленой пылью, ссеявшейся с потолка, ни телефонов уже не подключить, ни слов не сказать… Лицо его друга напротив, осунувшееся, бессонное лицо слишком заострилось, слишком безгубо, а ведь некогда он блевал пивом на походные сапоги Ахтфадена, теперь же шепчет: «Я не мог уйти с фон Брауном… только не к американцам, там все будет точно так же… Я хочу, чтобы все закончилось по-настоящему, только и всего… до свиданья, „Венк“».
— Засуньте его в фекалку, — предлагает Андреас. Все такие черные, такие уверенные…
Должно быть, я последний… он кому-то наверняка уже попался… ну что этим африканцам даст имя… его им кто угодно мог сообщить…
— Он был моим другом. Еще до войны, в Дармштадте.
— Мы ему ничего плохого не сделаем. Мы и вам ничего плохого не сделаем. Нам нужен «S-Gerät».
— Нэрриш. Клаус Нэрриш. — У его самокоэффициента теперь новый параметр: предательство.
Сходя с «Rücksichtslos», Ахтфаден слышит за спиной металлическую трансляцию из иного мира, раздираемый статикой радиоголос:
— Оберст Энциан. M’okamanga. M’okamanga. M’okamanga
[274]
. — В этом слове — настойчивость и тягость. Ахтфаден стоит в сумерках на берегу канала среди стальных руин и стариков, ждет указания. Но где же теперь электрический голос, что когда-нибудь призовет его?
□□□□□□□
Они пустились в путь на барже по каналу Шпрее-Одер, наконец-то курсом к Свинемюнде: Ленитроп — посмотреть, не приведет ли путеводный клубок Лихи Леттем поближе к «Шварцгерэту», Маргерита — на рандеву с яхтой, набитой беженцами от люблинского режима, среди которых должна быть ее дочь Бьянка. Целые участки канала еще завалены: по ночам слышно, как русские саперы закладывают ТНТ
[275]
, рвут остатки крушений, — но Ленитропу с Гретой, будто сновидцам, удается спроворить себе мелкую осадку, и они легко проскальзывают то, что у них на пути набросала Война. То дождит, то нет. Как правило, затягивать начинает около полудня, небо становится цвета мокрого цемента — затем ветер, резче, холодней, за ним неизбежно налетает дождь на грани мокрого снега, дует им прямо в морду вверх по каналу. Они укрываются под брезентом, среди тюков и бочек, в запахах дегтя, дерева и соломы. Когда ночи ясны — ночи квакш-с-лягухами — от мазков звезд и теней вдоль канала глаза пут ешественников вибрируют. По берегам выстроились ивы. В полночь вздымаются кольца тумана — до того, что меркнет даже трубка шкипера где-то выше по течению, или ниже, в этом грезящем караване. Такими ночами, душистыми и зернистыми, как трубочный дым, безмятежно и хорошо спать. Берлинское безумие позади, Грета вроде уже не так боится — может, надо было лишь стронуться с места…
Но однажды днем, когда скользили по долгому покатому склону Одера к Балтике, им на глаза попался красно-белый курортный городок, по которому широкой метлой прошлась Война, и Грета цепляется за руку Ленитропа.
— Я здесь была…
— Да?
— Перед самой польской оккупацией… С Зигмундом… на водах…
На берегу, за кранами и стальными перилами, высятся фронтоны бывших ресторанов, мастерских, гостиниц, все теперь сожжено, без окон, припорошено собственным содержимым. Городок называется Дур-Карма. Еще утром дождь исполосовал стены, горные пики пустой убыли и грубо мощенные переулки. На берегу стоят дети и старики, ждут, когда им кинут линь с баржи, чтоб криво подволочь ее поближе. Из трубы белого речного пароходика выплывают черные пельмени дыма. В корпусе грохочут судомонтажники. Грета не сводит с пароходика глаз. На шее бьется жилка. Грега качает головой.
— Думала, что на нем Бьянка, но нет.
Подтянувшись к набережной, они вымахивают на сушу, цепляясь за железные скобы лесенки, что держатся за старый камень проржавевшими болтами — каждый уже замарал стену внизу влажным охряным веером. На жакете Маргериты затряслась розовая гардения. Это не от ветра. Грета твердит:
— Мне надо посмотреть…
Старики опираются на поручни, курят трубки, разглядывают ее или же озирают реку. Одеты в серое — широченные штаны, широкополые шляпы со скругленными тульями. На рыночной площади все деловито и аккуратно, поблескивают трамвайные рельсы — ее, судя по запаху, недавно окатывали из шланга. По руинам цветом своим растеклась сирень — ее избыток жизни окровянил битый камень и кирпич.
Кроме нескольких фигур в черном, что греются на солнышке, сам Курорт безлюден. Маргерита уже на измене — ничем не лучше Берлина. Ленитроп тащится следом в своей экипировке Ракетмена, как бы с бременем на плечах. С одной стороны Sprudelhof
[276]
ограничен аркадой песочных оттенков: песчаные колонны и бурые тени. Полоска перед входом засажена кипарисами. В массивных каменных чашах подскакивают фонтаны: струи высотой 20 футов, тени их на гладких плитах двора густы и нервны.