А Лени ошибалась: никто им не пользовался. Пёклер был придатком Ракеты задолго до того, как ее вообще построили. Лени об этом позаботилась. Когда она его бросила, он буквально развалился. Куски вымело на Hinterhof, слило в канализацию, развеяло по ветру. Даже в кино не сходить. Лишь изредка после работы он отправлялся вылавливать из Шпрее куски угля. Пил пиво и сидел в нетопленой комнате, осенний свет дотягивался до него из серых туч, сперва обнищав и выцветши, от стен двора и сточных труб, через засаленные до чернота шторы, и вся надежда сцеживалась из этого света, когда он приползал туда, где сидел, дрожа и плача, Пёклер. А в некий час плакал он каждый день целый месяц, пока не воспалилась пазуха. Он слег и выгнал лихоманку с потом. Затем переехал в Куммерсдорф под Берлином и стал помогать своему Другу Монтаугену на ракетодроме.
Замещая то, от чего убежала Лени, внутрь проскальзывали температуры, скорости, давления, конфигурации стабилизаторов и корпуса, устойчивость и турбулентность. В окно по утрам виднелись сосны и ели, а не жалкий городской двор. Он что, отказывается от мира, вступает в монашеский орден?
Однажды ночью он сжег двадцать страниц расчетов. Интегралы вились зачарованными кобрами, потешные кучерявые «d» маршировали строем горбунов через край пламени в валы кружевного пепла. Но то был единственный его рецидив.
Сначала он помогал группе силовой установки. Пока еще ни у кого не было специализации. Это началось позже, когда вторглись всевозможные бюро и паранойи, а органограммы превратились в горизонтальные проекции тюремных камер. Курт Монтауген, вообще занимавшийся радиоэлектроникой, мог найти решение проблемы охлаждения. Сам Пёклер вдруг взялся усовершенствовать датчики для замера локального давления. Впоследствии это пригодилось в Пенемюнде, когда от модели диаметром каких-то 4–5 см приходилось отводить больше ста измерительных трубок. Пёклер помогал вырабатывать решение Halbmodelle
[225]
, рассекаешь модель по длине и плоской стороной крепишь к стене испытательной камеры, а трубки выводишь к манометрам снаружи. Берлинский трущобный житель, думал он, умеет мыслить полу-пайками… но то был редкий для Пёклера миг гордости. На самом деле никто не мог со 100 %-ной уверенностью заявлять, что какая-то идея принадлежит ему, — работал корпоративный разум, специализация едва ли имела значение, классовые различия — и подавно. Общественный спектр простирался от фон Брауна, прусского аристократа, до таких, как Пёклер, который яблоко на улице хрумкает, — однако все они в равной мере были на милости Ракеты: им не только грозили взрывы или падение железок, но и ее немота, мертвый груз ее конструкции, ее упрямая и осязаемая таинственность…
В те дни большая часть фондов и внимания уделялась группе силовой установки. Просто-напросто поднять что-нибудь с земли и умудриться при этом не взорвать — уже задача. Мелкие аварии бывали — прогорал алюминиевый кожух двигателя, какие-то модели форсунок вызывали резонансное горение, и горящий двигатель пытался с визгом разорваться на куски, — а потом, в 34-м, случилась и крупная. Д-р Вамке решил смешать перекись и спирт до впрыска в камеру ЖРД
[226]
и посмотреть, что получится. Запальное пламя рвануло по трубопроводу назад в бак. Взрывом уничтожило испытательный стенд, погибли д-р Вамке и еще двое. Первая кровь, первое жертвоприношение.
Курт Монтауген счел это знаком. Он был из тех германских мистиков, что выросли на сочинениях Гессе, Стефана Георге и Рихарда Вильгельма и готовы были принять Гитлера на основании Демиановой метафизики, — судя по всему, топливо и окислитель виделись ему спаренными противоположностями, мужским и женским началами, объединенными в мистическом яйце камеры сгорания: созидание и разрушение, огонь и вода, химический плюс и химический минус…
— Валентность, — сопротивлялся Пёклер, — состояние внешних оболочек, только и всего.
— Обмозгуй, — только и о тветил Монтауген.
И был еще Фарингер, аэродинамик, который в Пенемюнде ходил в сосновую рощу со своим дзэнским луком и скаткой прессованной соломы практиковать дыхание, натяжку и спуск тетивы, снова и снова. Деянье это казалось неучтивым в то время, когда коллег его сводил с ума так называемый «Folgsamkeitfaktor»
[227]
— проблема с тем, чтобы продольная ось Ракеты во всех точках следовала по касательной к ее, Ракеты, траектории. Ракета для этого Фарингера была толстой японской стрелой. В каком-то смысле надлежало стать единым целым с Ракетой, траекторией и мишенью — «не навязывать ей волю, а сдаться ей, выйти из роли стрелка. Этот акт неделим. Вы — оба, и агрессор, и жертва, ракета и параболическая трасса, а также…» Пёклер так и не уяснил, что он мелет. А вот Монтауген отлично понял. Монтауген был тут бодхисатвой, он приехал из ссылки в Калахари и от света, что его там отыскал, вернулся к миру людей и наций, дабы и дальше играть роль, кою, ничего не объясняя, сам себе избрал. На Зюдвесте он не вел дневников, не писал домой писем. В 1922-м случилось восстание бон-дельсвартов и общие беспорядки в стране. Монтаугеновы радиоэксперименты прервались, он с несколькими десятками других белых вынужден был спасаться на вилле местного землевладельца по фамилии Фоппль. Тот жил в настоящей крепости, со всех сторон окруженной глубокими оврагами. Через несколько месяцев осады и оргий, «исполненный глубочайшего отвращения ко всему европейскому», Монтауген ушел в буш один, в конце концов поселился у оватжимба — трубкозубого народа, беднейших из гереро. Приняли его без вопросов. Там — да и тут — он считал себя неким радиопередатчиком и был свято убежден: что бы он тогда ни передавал, им, по крайней мере, оно не угрожало. В его электромистицизме триод служил такой же основой, как крест в христианстве. Представим, что эго, «я», страдающее от личной привязанной ко времени истории, — это сетка. То «Я», что истинней и глубже, — ток между катодом и анодом. Постоянный, чистый поток. На сетке размещаются сигналы — элементарные ощущения, чувственные данные, перемещаемые воспоминания, — и модулируют ток. Жизни наши — формы волны, они постоянно колеблются, то в плюс, то в минус. И лишь в мгновенья величайшей безмятежности возможно отыскать чистое, безынформационное состояние нулевого сигнала.
— Во имя катода, анода и святой сетки? — спросил Пёклер.
— Да, это хорошо, — улыбнулся Монтауген.
Пожалуй, ближе всех прочих к нулю был африканец Энциан — протеже майора Вайссмана. В Versuchsanstalt
[228]
за глаза его звали «Чудовищем Вайссмана» — вероятно, не столько из расизма, сколько из-за зрелища, кое оба они являли вместе: Энциан на фут возвышается над Вайссманом — лысоватым, педантичным, тот поглядывает снизу вверх на африканца сквозь линзы очков толщиной с бутылочное донышко, то и дело пускается вприпрыжку, чтобы не отстать, когда они шествуют по асфальту и сквозь лаборатории и кабинеты, а Энциан господствует в любом помещении и пейзаже тех первых Ракетных дней… Самое четкое воспоминание о нем у Пёклера — и самое первое: в испытательном цеху в Куммерсдорфе, среди электрических красок — зеленые бутыли азота, густой клубок красных, желтых и синих труб, у Энциана лицо медное и на нем — та же безмятежность, что время от времени осеняет и Монтаугена, — Энциан в зеркале рассматривал отражение ракетного двигателя за предохранительной перегородкой: и в затхлом цехе, что рвался от тревог последних минут перед пуском, никотинового голодания, неразумных молитв, Энциан пребывал в мире…