— Моя миссия, — объявляет он Паскудосси с глубочайшей скромностью, на какую способен только немецкий кинорежиссер, — посеять в Зоне зерна реальности. Этого требует исторический момент, и я могу лишь служить ему. Для инкарнации неким манером избраны мои образы. То же, что я могу сделать для Шварцкоммандо, я могу сделать и для вашей грезы о пампасах и небесах… Могу снести ваши ограды и стены лабиринтов, могу привести вас обратно в Сад, который вы почти и не помните…
Безумие его явно заразило Паскудосси, который впоследствии вернулся на подлодку и инфицировал остальных. Похоже, того они и ждали.
— Африканцы! — наяву грезил обычно весь такой деловой Белаустеги. — А вдруг правда? Что, если мы на самом деле возвратились — вернулись к тем, какими были, пока не разъехались материки?
— Обратно в Гондвану, — шептал Фелипе. — Когда Рио-де-ла-Плата была прямо напротив Юго-Западной Африки… а мезозойские беженцы ехали на пароме не в Монтевидео, а в Людериц…
План таков: как-то добраться до Люнебургской пустоши и основать небольшую эстансию. Их там встретит фон Гёлль. У зенитных пулеметов грезит сегодня Грасиэла Имаго Порталес. Терпим ли фон Гёлль как компромисс? Платформы бывают и похуже киношек. Удалось ли потемкинским деревням пережить царственный проезд Екатерины? Переживет ли душа Гаучо механику переноса в свет и звук? Или же в конце концов придет некто — фон Гёлль или кто иной — и снимет Часть II, тем самым разъяв грезу на части?
Над головой и за спиной у нее скользит Зодиак, расклад северного полушария, никогда не виденный в Аргентине, гладко скользит, как часовая стрелка… И вдруг по громкой протяженно шарахает статика и Белаустеги вопит:
— Der Aal! Der Aal! — Угорь, недоумевает Грасиэла, угорь? Ах да, торпеда. Ай, Белаустеги так же несносен, как и Эль Ньято, из непонятных никому личных побуждений старается изъясняться только на жаргоне немецких подводников, ну у нас тут precisamente
[212]
Вавилонская Башня дальнего плавания — торпеда? с чего бы ему орать про торпеду?
А по весомой причине: их подводная лодка только что возникла на экране радара эскадренного миноносца ВМС США «Джон 3. Бяка» (улыбочку, подлодочка!) в виде «скунса», сиречь неопознанной точки, и «Бяка», поигрывая мускулами — это у него послевоенный рефлекс, — уже кинулся на них самым полным ходом. Радиолокационная видимость сегодня изумительна, зеленое радиоэхо «мелкозернисто, как кожа младенца», подтверждает Арахнис Телеангиэкстазис по кличке «Паук», оператор РЛС
[213]
2-го класса. Видать до самых Азор. На море мягкий флуоресцентный летний вечер. Но что это на экране — перемещается шустро, от развертки к развертке, ломаное, будто капля света от первоначального импульса, крохотное, однако несомненное, движется к недвижному центру развертки, все ближе…
— Полундраполундраполундра! — верещит кто-то в головные телефоны с nocta ГАС
[214]
, испуганно и громко. Это значит, что на подходе — вражеская торпеда. На камбузе рушатся кофейники, по стеклянной поверхности прокладчика курса скользят параллельные линейки и циркули-измерители, ибо старая кастрюля кренится, совершая маневр уклонения, запоздавший еще к администрации Кулиджа.
Бледный след «Der Aal» нацелен перпендикулярно отчаянному ерзанью «Бяки» по морю примерно у миделя. Но вмешивается наркотик «онейрин» — в виде гидрохлорида. Аппарат, из которого он исторгся, — большой кофейник в столовой команды на борту «Джона 3. Бяки». Проказник матрос Будин — никто иной — засеял сегодняшние угодья гущи сильной дозой прославленного опьяняющег о вещества Ласло Ябопа, раздобытого при недавнем посещении Берлина.
В числе первых исследователи открыли в онейрине свойство временной модуляции. «Она переживается, — пишет Шецлин, — субъективно… э… ну в общем. Скажем так. Это как забивать клинья из серебряной губки — прямо — вам — в мозг!» Посему в нежных отражениях от морской поверхности нынче вечером два фатальных курса пересекаются в пространстве — однако не во времени. По времени они и рядом не оказываются, хе хе. Белаустеги шмальнул своей торпедой в дотемна проржавленную посудину, давно оставленную командой, пассивно несомую теченьями и ветром, однако ночи являющую довольно внушительный череп: уведомление о металлической пустоте, тени, что пугала позитивистов и покрепче Белаустеги. А визуальному опознаванию по маленькому разогнавшемуся импульсу на экранах радара «Бяки» подвергся, как выяснилось, труп — темного оттенка, вероятно, принадлежал североафриканцу, — и расчет кормового 3-дюймового орудия эсминца полчаса расстреливал его в клочья, пока серый военный корабль скользил мимо, поддерживая безопасную дистанцию и опасаясь чумы.
Так что это за море вы переплыли, и на дно какого моря по тревоге уже не раз ныряли, переполненные адреналином, а на самом деле — в ловушке, затурканные эпистемологиями сих угроз, что параноят вас в такую усмерть, в капкане стального горшка, размалываясь в обезвитаминенную кашу в суповом наборе ваших же слов, вашего растранжиренного впустую подводного дыханья? Чтобы в конце концов повылазили и принялись за дело сионисты, понадобилось Дело Дрейфуса: а вас что выгонит из вашей суповой кастрюли? Или уже? Сегодняшние атака и спасение повлияли? Отправитесь ли вы на Пустошь, начнете ли свое заселение и станете ли ждать явленья своего Режиссера?
□□□□□□□
Под высокой ивой подле канала — в «козлике», в тенечке — сидят Чичерин и его водитель Джабаев, юный шаровой казах, прыщавый, неизменно угрюмый, обычно зачесывает волосы на манер американского соловья Фрэнка Синатры, а в данный момент морщит чело на ломоть гашиша и выговаривает Чичерину:
— Знаете, больше надо было взять.
— Я взял, сколько ему стоила его свобода, — оправдывается Чичерин. — Где же трубка, ну?
— А вы откуда знаете, сколько ему стоит свобода? Я чего думаю, а? Я думаю, вам Зона в голову немного ударила. — Джабаев этот — скорее закадычный напарник, чем шофер, а посему, ставя под сомнение чичеринскую мудрость, до определенного предела наслаждается иммунитетом.
— Слушай, дехкан, ты же читал расшифровку? Этот человек — несчастный одиночка. У него проблемы. Полезнее, если он будет бегать по Зоне, считая, что свободен, но лучше ему сидеть где-нибудь под замком. Он ведь даже не соображает, что такое эта его свобода, а уж сколько она стоит — и подавно. Поэтому цену назначил я, что с самого начала не имело значения.
— Довольно авторитарно, — склабится юный Джабаев. — Где спички?
Хотя грустно. Ленитроп Чичерину понравился. Чичерин понимает, что в любой нормальный исторический период они подружились бы с полпинка. У тех, кто одевается в диковинные костюмы, есть savoir-vivre
[215]
— не говоря уж о типе расстройства личности, — которым он восхищается. Еще в детстве, в Ленинграде матушка сшила ему на руках костюм для детского спектакля. Чичерин был волк. И в ту минуту, когда надел на себя голову перед зеркалом у божницы, он признал себя. Он и был волк.