Таков один из смыслов очертания тоннелей в «Миттельверке». Вероятно, другой — древняя руна, обозначающая тис, или же Смерть. В подсознании Этцеля Ёльша двойной интеграл означал метод нахождения скрытых центров, неизвестных инерций, словно в сумерках ему были оставлены монолиты, забыты неким извращенным представлением о «Цивилизации», в коем отлитые в бетоне десятиметровые орлы стоят по углам стадионов, где собирается народ — извращенное представление о «Народе», где не летают птицы, где воображаемые центры в далеком ядре сплошной фатальности камня не считаются «сердцем», «сплетением», «сознанием» (голос, сие произносящий, по ходу списка все ироничнее, все! ближе к слезам — не вполне наигранным…), «Святилищем», «мечтою о движении», «пузырем вечного настоящего» или «его серым преосвященством Тяготением средь соборов живого камня». Нет, не считаются ничем подобным, лишь точкой в пространстве, прочной застывшей точкой — той, где должно прекратиться горение, никогда не запускали, никогда не упадет. А какова же конкретная форма, коей центр тяжести — Точка Бренншлусса? Не хватайтесь за бесчисленное множество вероятных ответов. Ответ единствен. Это, скорее всего, поверхность между одним порядком вещей и другим. Точка Бренншлусса имеется у всякой пусковой позиции. Все они так и зависли созвездием, ждут, что в честь него назовут 13-й знак Зодиака… но расположились столь близко к Земле, что мало откуда видны, а из разных точек обзора внутри зоны видимости складываются в совершенно разные узоры…
И еще двойной интеграл — это контур уснувших влюбленных, и к нему-то и рвется сейчас Ленитроп: назад, к Катье, пусть он вновь будет растерян, пусть уязвимее, чем сейчас, — даже (ибо он честно по ней скучает) оберегаемый случайностью — кою не захочешь увидеть, а увидишь, — случайностью, от чьей ледяной честности влюбленного защитит лишь другой влюбленный… Смог бы он так жить? Позволили бы Они им с Катье так жить? Ему нечего сказать о ней кому бы то ни было. Не джентльменский рефлекс понуждал его редактировать, подменять имена, вплетать фантазии в канитель баек, какими кормил он Галопа в АХТУНГе, но примитивный страх подобием образа или именем уловить душу… Он желает хотя бы отчасти оградить ее от нескольких Их энтропий, от льстивых речей Их, от Их денег: мнится ему, быть может, что если выйдет сделать это для нее — выйдет и для себя… хотя для Ленитропа и его убежденности, будто Пенис — Его, это жуть как похоже на благородство.
В трубах листового железа, что хребтом змеятся над головою, стонет заводская вентиляция. То и дело смахивает на голоса. Переговоры где-то вдали. Не то чтобы судачили прямо о Ленитропе, сами понимаете. Но жалко, что не слышно отчетливее…
Озера света, волоки тьмы. Бетонная облицовка тоннеля уступила место побелке толстых разломов, на вид фальшивых, словно пещерное нутро в парке аттракционов. Проходы в поперечные тоннели проскальзывают мимо, как трубы контурной продувки, устья вздыхают… когда-то скрежетали токарные станки, веселые токари прыскали СОЖем
[161]
из медных масленочек… костяшки кровоточили от шлифовальных кругов, тончайшие стальные занозы вгонялись в поры, в складки и под ногти… тоннельная путаница сплавов и стекла со звоном сжималась в воздухе, что походил на кромешную зиму, и янтарный свет летел фалангами меж неоновых ламп. Все это творилось когда-то. Сложно здесь, в глуби «Миттельверке», долго жить в настоящем. Охватившая тебя ностальгия не твоя, но мощна. Все предметы замерли, утонули, обескровлены вечером — предельным вечером. Жесткие оксидные шкуры — некоторые в молекулу толщиной — окутали металл, затуманили человеческое отраженье. Приводные ремни цвета соломы, из поливинилового спирта, опали и извергли последние дуновенья индустриальной вони. Пусть в дрейфе, пусть кишит призраками и приметами недавнего обитания живых душ, се не легендарное судно «Мария Целеста» — не так тщательно замкнуто, пути под ногою бегут к носу и корме по всей недвижной Европе, и плоть наша потеет и идет мурашками не от ручных тайн, не от чердачного ужаса Того, Что Могло Произойти, но от знания о том, что, вероятнее всего, произошло… в одиночестве и под открытым небом несложно раскрыть двери Паническому страху глуши, но здесь у нас городские нервишки, они настигают, когда теряешься или остаешься один на пути, коим шествует врет, когда нет больше Истории, не найдешь дороги назад к капсуле машины времени, лишь опоздание и отсутствие наполняют депо вслед за эвакуацией столицы, и городская родня козлоногого бога поджидает тебя на краю света, они выводят мелодии, что играли всегда, только теперь громче, ибо все прочее ушло или умолкло… души-ласточки, выкроенные из бурых сумерек, взлетают к белым потолкам… эндемики Зоны, они подчиняются новой Неизвестности. Когда-то призраки были подобиями мертвых или духами живых. Но здесь, в Зоне, категории затуманились напрочь. Статус имени, которого ты хватился, которое любишь и ищешь, стал теперь двусмыслен и далек, но сие не просто бюрократия массового отсутствия — есть еще живые, есть уже мертвые, но многие, многие забыли, которые же они. От их подобий проку нет. Здесь, внизу, они лишь обертки, брошенные на свету, во тьме: образы Неизвестности…
Пост-А4-е человечество шевелится, грохочет и кричит в тоннелях. Ленитроп примечает гражданских с именными бирками и в хаки, в подшлемниках с трафаретными «ГЭ» — иногда ему кивнут, блеснув очками под далекой лампочкой, чаще не заметят. Военные рабочие партии ходят не в ногу туда-сюда, брюзжат, таскают контейнеры. Ленитроп проголодался, а Желтого Джеймса не видапь. Но никто здесь даже не спросит, как делишки, и тем более не накормит свободного репортера Ника Шлакобери. Нет, погоди-ка, ну ёшкин кот, а вот и делегация девиц в тугих розовых лабораторных халатах, еле достающих до голых бедер, ковыляет по тоннелю на модных танкетках.
— Ah, so reizend ist! — Слишком много, всех разом не обнять. — Hübsch, was?
[162]
— Ну-ну, дамы, не все сразу, они хихикают и обматывают ему шею роскошными гирляндами цилиндрических гаек и фланцевых фитингов, алые резисторы и ярко-желтые конденсаторы нанизаны сосисками, обрывки прокладок, мили алюминиевой стружки, прыгуче-завитые и блестящие, как головка Ширли Темпл — эй, Хоган, оставь себе своих гаваек, — и куда же это они его ведут? в пустую штольню, где все закатывают сказочную оргию, что длится много дней, и полно опиатов, и игр, и пенья, и флирта.
Переходим в Штольню 20 и выше — там движение плотнее. Здесь фабричное обиталище A4 — Ракета делила его с V-1 и сборкой ТВД
[163]
. Из этих штолен, 20-х, 30-х и 40-х, детали Ракеты крест-накрест скармливались двум основным конвейерам. Идешь вглубь по пути рождения Ракеты: нагнетатели, центральные отсеки, головные части, силовые агрегаты, системы управления, хвостовые отсеки… куча хвостовых отсеков так здесь и остались, штабелированы зеркально, стабилизаторами вверх/стабилизаторами вниз, ряд за рядом — одинаковый, зыбкий и помятый металл. Ленитроп бредет, разглядывает в них свое отражение, смотрит, как оно кривится и скользит прочь, да тут, ребятки, какая-то подземная комната смеха, делов-то… Пустые тележки с металлическими колесиками цепочкой выстроились в тоннеле: везут четырехлопастные стреловидные формы, что указывают в потолок — ой. Точно — заостренные дефлекторы вставлялись, видимо, в сверхзвуковое сопло ракетного двигателя — а вот и они, целая куча, громадные сволочи, с Ленитропа ростом, белые заглавные «А» нарисованы возле форкамер… Вверху затаились жирные гнутые трубы, изолированные белым, и стальные лампы не выдают света из обожженных ермолок рефлекторов… вдоль оси тоннеля выстроились стальные опорные столбы, изящные, серые, голая резьба застыла в застарелой ржавчине… клети запасных деталей омыты синими тенями — они ложатся на обшивку и двутавровые балки, что держатся на отсыревших кирпичных колоннах размером с дымоходы… стекловолоконная изоляция снежными сугробами навалена возле путей…