Сейчас иное: обида государя оказалась так велика, что он не оставил в Москве не только наследника, но даже не попытался объясниться с думными чинами. Повелел собрать на сани батюшкино добро; сказал, чтобы собирались в дорогу верные люди с семьями, с тем и отбыл.
Москва оставалась сиротой. Была неприкаянна и неприбранна, как юродивая девка, выпрашивающая милостыню. Не находилось того, кто приласкал бы ее приветливым словом, утешил бы в безмерном горе.
Выпавший снег укрыл разбросанный по двору сор, и это белоснежное покрывало напоминало саван.
Царский дворец стоял без надзора. Еще вчера можно было услышать грозный оклик стрельца на всякого стремящегося войти во двор, а сейчас ворота распахнуты, и ветер качает створки из стороны в сторону, выводя на целую версту заунывную песнь.
Во дворе вольно гуляли ребятишки: лепили снежную бабу. Снеговик получался едва ли не в стену высотой, со стрелецкой шапкой и бабьим передником, сбоку торчала жидкая метла. А потом детвора расстреляла бабу снежками и разбежалась по своим делам. Нечего делать на государевом дворе — скукота одна, с царем-то повеселее было.
Два дня бояре ждали, что государь одумается. Ну попугал малость своих холопов, постращал перед всем миром, пора и к дому ехать. Однако Иван Васильевич воротить сани ко дворцу не собирался.
Выходит, не журил государь, а говорил всерьез.
Бояре не ведали, в какую сторону подался Иван Васильевич: множество саней, подобно малой бусинке, затерявшейся в речном песке, пропали в дремучих лесах, и оставалось только надеяться, что поезд самодержца не разграбят тати, а сам государь-батюшка будет жив-здоров и подаст о себе весточку.
Вместе с царем из Москвы отбыл его личный полк — стрельцы, которые денно и нощно караулили покой московитов. Горожане уже привыкли слышать их ночные перебранки; удары колотушек, которые не затихали до самого рассвета; задорные голоса сотников, окликающих караул; привычную ругань, которой стрельцы наделяли всякого, кто шатался по ночным улицам. Теперь московиты понимали, что для глубокого сна не хватает виртуозной матерной брани дружинников и задиристой веселой переклички.
Примолкла Москва. Насторожилась.
До веселья ли, когда заупокойную едва спели. Если и слышен чей-то глас, так это взывающий о помощи.
Весело было только на Городской башне, где бродяги отметили отъезд государя тем, что поколотили четырех стрельцов, оставшихся зоревать у блудливых девок в посадах, и повыбивали слюдяные оконца в царских палатах.
А на следующий день Циклоп Гордей принимал в свою братию полсотни нищих, которым обещал покровительство и всякое бережение даже от лиха государева.
Просто так в орден Гордея не попасть — важны заслуги перед миром, и каждый, кто искал покровительства великого татя, проходил испытательный срок, выпрашивал милостыню на базарах, грабил купцов на въездных дорогах и непременно отдавал часть «нажитых» денег всемогущему вору.
Находились лихие люди, которые смели перечить Гордею, и никто из бродяг не удивлялся, когда особо строптивых обнаруживали с перерезанным горлом где-нибудь в лесу, а то и в глубоком колодце.
Виноватых, как правило, не искали. Заявят воеводе на бесчинство, а он велит выпороть для верности подвернувшихся бродяг, потом, махнув рукой, отпускает бедолаг восвояси.
Чаще на убийство не заявляли вовсе — выловят покойника из глинистого пруда да и свезут в Убогую яму. А иначе нельзя — Гордей под боком, заявится среди ночи и отвернет ябеднику башку.
В свою братию Циклоп принимал с той торжественностью, с какой Иван Васильевич устраивал пиры. Но если царь проводил свои забавы при огромном скоплении народа да так, чтобы полыхали свечи, сияние которых мало чем уступало дневному светилу, то Циклоп предпочитал ночь, желательно такую темную, чтобы и луна не рискнула выбраться на небо. Вместо просторных светлиц Гордей использовал развалины старой башни, а то и просто кладбище, но обязательно старенькое, чтобы от страха холодел затылок.
В этот раз Гордей Циклоп выбрал для клятвы полуразвалившийся монастырь, стоявший вдали от основных дорог.
Место это считалось святым испокон веку, древние стены помнили еще скиты отшельников времен Владимира Мономаха. Поговаривали, что построили монастырь два душегубца — Захарий и Матвей, известные на всю Москву своими многочисленными злодеяниями: будто награбленного ими добра хватило бы на постройку десятка мурованных монастырей.
Грехи лиходеи искупили тем, что в неделю роздали великую милостыню, а на остаток добра воздвигли небывалой крепости стены.
Кроме могучих стен и ветхих келий, на монастырском дворе сохранились две каменных плиты, под которыми лежали кости известных душегубцев. Всю жизнь два татя были вместе, почили тоже в один день: когда писали на сводах собора суровый лик Христа, лопнул канат, держащий леса, и расшиблись Матвей и Захарий о каменную твердыню. А с высоты купола на безжизненных иноков небесной карой взирали строгие глаза господа.
Не отпустил, видать, душегубцам бог прегрешений.
Вот у могилы бывших татей Гордей Циклоп частенько принимал в свое братство, приговаривая при этом:
— От греха до святости всего лишь шаг! — И добавлял уже с грустью, глядя в черное, как последний грех, небо: — Может, и я когда-нибудь в пустынь уйду, грехи замаливать.
Раз в полгода Москва испытывала засилье нищих и бродяг, которые собирались в столице едва ли не со всех русских земель. На рынках подчистую скупались хари, и, глядя на это обилие масок — домовых, чертей, бесов, кикимор и леших, — чудилось, что вся нечистая сила, покинув подвалы, болота и глухие лесные уголки, сбежалась в стольную, чтобы почтить своим присутствием вошедшего в силу монаха.
В этот день на могиле двух больших грешников, а теперь святых происходило такое пиршество, какому позавидовал бы неистощимый на потеху самодержец.
О таком празднике Гордей Циклоп сообщал загодя, вот потому с каждого уголка его многочисленного братства в столицу спешили ходоки бить челом именитому татю, потешиться на всеобщем балагане и ощутить себя маленькой частичкой в великом царствии бродяг и нищих.
И теперь к заброшенному монастырю ближе к полуночи сошлось несколько сотен бродяг, и факелы в их руках напоминали множество огненных ручейков, которые постепенно сливались в одно русло полыхающей светом реки.
Во дворе монастыря пылал огромный костер, вокруг которого бесновались бродяги со страшными харями на закопченных лицах. Тать сидел на высоком троне в Крестовой комнате монастыря, которая много десятилетий служила монахам местом для общей молитвы, а ныне была занята пятью десятками страждущих нищих, спешащих встать на подвиг юродства и бродяжничества.
Презрев холод, они стояли совершенно нагими, и только на самых старых из них висели небольшие куски материи, которые едва прикрывали дряблую морщинистую плоть.
Ритуал посвящения в братство был отработан до мелочей, и все ждали, когда главный «святитель» ордена, его магистр Циклоп Гордей, начнет дознания.