Спустя десять лет после бесчисленного множества мучительных процедур, инъекций и грязевых ванн врачи вынесли окончательный приговор: детей у нее не будет никогда. Муж привез ее из больницы, где проходил консилиум, накапал успокоительного, уложил в постель и лег рядом, крепко обняв за плечи. Злата прижалась к нему и неожиданно уснула — подействовало лекарство. И тогда во сне впервые к ней пришел, а затем начал повторяться почти каждую ночь один и тот же кошмар из далекого сорок первого. Перед глазами вставало лицо Феди Бобрика, он сжимал виски, его круглое лицо было искажено от боли, но взгляд был не мутным, как тогда, а умоляющим и полным страдания. Злата бежала ему навстречу, но не успевала добежать — дернувшись и раскинув руки, Федя падал с простреленной головой.
О ее кошмарах не знал никто, кроме мужа. В шестьдесят втором Петр Эрнестович отвез жену к известному гипнотизеру, и после нескольких сеансов Злата Евгеньевна смогла, наконец, спать спокойно…
— Ну, вот, ты получила-таки наконец свою награду, Златушка, — сказал генерал, — я теперь спокоен. К сожалению, нам пора — я уже говорил, что нас ждут в Смольном. И хотя сейчас, конечно, новые веяния, все же хочу предложить последний тост. За то, чтобы в будущем все опять встало на свои места. Светлая память великому Сталину, товарищи!
Во внезапно наступившей мертвой тишине Оганесян слегка покашлял и, покачав головой, сказал:
— Смелый вы человек, товарищ генерал, сейчас это имя не в почете.
— А я всегда был смелым, — усмехнулся Царенко, — Это шакалы, которые раньше при нем пикнуть боялись, теперь подняли головы и завыли, но для тех, кто прошел войну, это имя всегда будет священным, потому что с этим именем мы шли в бой.
— Я за Иоську никогда не пил и пить не буду! — побагровев, закричал Камышев и со стуком поставил на стол свой бокал. — Я с этим именем два года в окопах мерз, год в концлагере голодал и за это потом еще пять лет на лесоповале топором махал. Там бы и сгнил, если б Сурен Вартанович до Берии не дошел и не доказал, что я нужен советской науке. Когда Иоська подох, я от радости богу свечку поставил, хоть я и атеист. И всем всегда скажу: Сталин был трус, подонок и сволочь!
— Молчать! — рявкнул Царенко. — Это ты трус, что в плен сдался, а у меня в полку мальчишки землю кровью поливали, но врагу не сдавались! Такие, как ты, не знают, что такое бесстрашие и героизм!
И тут Злата Евгеньевна закричала так, что все в испуге смолкли, лишь в буфете звякнул хрусталь:
— Замолчи! Бесстрашие? Героизм? Это те герои, которые в фильмах про войну снимаются, это они герои и патриоты, а про нас правды никто не напишет! Думаешь, все солдаты прямо-таки жаждали за Родину и за Сталина жизни отдать? Но шли в бой, потому что иначе было нельзя — ты же сам из пистолета расстреливал тех, кто под огнем назад поворачивал. Но ты хоть сам вперед бежал, а этот в Кремле сидел и приказы издавал: «Ни шагу назад!»
— Не надо, Златушка, — мягко возразил генерал, — иначе в то время было нельзя.
— Нельзя! Конечно, нельзя, он знал, что делал — детишек безоружных живым заслоном перед танками поставил и трусами еще их называл за то, что жить хотели! Генералов опытных в тридцать седьмом уничтожил, армию развалил. Ты сам был бы грамотней, так у нас в полку в два раза меньше бы народу погибло! Но теперь-то что — время пройдет, могилы землей прорастут, и люди все забудут. Я и сама все забыла, все тебе простила. Только Федю Бобрика простить не могу. Забыла, казалось, а нынче опять перед глазами встало и стоит — глаза его, и как бежал он, за голову держась. Ему ведь еще и девятнадцати не было, — застонав, она закрыла лицо.
Петр Эрнестович мгновенно оказался рядом с женой и отвел в сторону ее руки:
— Не надо, Златушка, слышишь? Посмотри на меня сейчас же!
— Пусти, Петя, — Злата Евгеньевна подняла на генерала заплаканные глаза и тихо сказала: — Уходи из моего дома, Герой Советского Союза генерал Царенко. Уходи и не возвращайся сюда. Никогда.
В полном молчании генерал повернулся и вышел. Петр Эрнестович, тревожно глядя на жену, крепко взял ее за талию:
— Злата, пойдем, тебе обязательно надо сейчас выпить лекарство и прилечь. Ада, пожалуйста…
— Да-да, уложи Злату, Петя, я принесу торт.
Петр Эрнестович вернулся минут через десять — без жены. Гости еще с полчаса поболтали, выпили чай с тортом, а потом тактично начали расходиться. Последними уходили Синицыны, и Ада Эрнестовна отправилась проводить их до метро. Сергей решил, что в сложившейся ситуации ему лучше всего заняться общественно-полезным делом. Собрав со стола грязную посуду, он понес ее на кухню и вывалил в раковину, разбив при этом одну из тарелок.
— Авария? — зайдя на кухню, поинтересовался Петр Эрнестович и начал рыться в аптечке.
— Всего одна тарелка, — собирая осколки, буркнул Муромцев-младший.
— На фоне твоих прошлых подвигов это большое достижение, — похвалил его старший брат. — Слушай, ты не знаешь, где у нас анальгин? Ни одной таблетки не могу найти, а голова, как паровой котел.
— Наверное, Ада все выпила, ты же знаешь, что анальгин — ее любимое кушанье, — выбрасывая осколки в мусорное ведро, ответил Сергей. — Сильно болит? Сейчас посмотрю у нее в комнате — наверное, она запихнула пару пачек в свою любимую старую сумку и забыла.
Зайдя в комнату Ады Эрнестовны, он вытащил из шкафа старую кожаную сумочку с блестящим металлическим замочком.
Внутри лежали перевязанные тонкой лентой письма ее погибшего мужа, пилочка для ногтей, фотография маленького Сережи с котенком на руках и крохотная коробочка с золотыми украшениями, обитая красным бархатом. Анальгина не было.
Вывалив все содержимое на кровать, Сергей перевернул сумку и для очистки совести с силой ее потряс — вдруг облатка с анальгином затерялась где-то меж складок шелковой подкладки. Оказалось, что старенькая материя кое-где отпорота от кожаного корпуса сумки, и откуда-то из глубины неожиданно вылетел, покружился в воздухе и упал на пикейное покрывало пожелтевший листок бумаги.
Сергей автоматически прочитал начало: «Милая Ада…» и сложил письмо пополам, чтобы втиснуть в перевязанную ленточкой стопку. Взгляд его при этом невольно скользнул по подписи в самом конце: «Муромцева Клавдия Ивановна, 10 марта 1953 года».
Муромцева Клавдия Ивановна — так звали мать Сергея, которую он с тех пор, как себя помнил, считал умершей. Дрожащие руки его торопливо развернули пожелтевший лист, неровные буквы прыгали перед глазами, мешая вникнуть в смысл прочитанного.
Милая, Ада!
Я знаю, что вы с Петенькой мне не велели, видеть Сереженьку, и даже не разрешили писать вам. Конечно, мне было тяжело, но я всегда узнавала про вас стороной и все знала. Знаю, что Петя вернулся с войны живой, женился и занимается своей наукой — он ведь и смолоду увлекался, всегда с отцом разные научные споры вел. Знаю, что твоего мужа убили, что ты в войну работала в эвакуации и забрала туда с собой Сереженьку. Спасибо, что сберегли моего сыночка, что заботитесь, бережете, в университете обучаете. Только ведь я мать, у меня тоже сердце болит — увидеть бы его, поговорить, обнять. Вы с Петей говорили, что я кругом виновата, с презрением смотрели, как на гниду. Но только ведь люди разными рождаются — вы гордые, смелые, а я простая женщина, меня страх под себя подмял. Потом, я ведь ждала ребенка, ты ведь это не пережила, тебе не понять. И хоть вы никогда не интересовались, но у меня родилась девочка, ваша сестра Людочка. Сейчас я работаю акушеркой в роддоме, а Люде уже семнадцать, и она поступила в институт, чтобы выучиться на доктора, а не так, как я, быть простой акушеркой. Мне она иногда по работе помогает, и руки у нее золотые. Только она ведь еще несмышленыш, девочка, ей и одеться надо, и погулять, а зарплата у меня маленькая. Поэтому я прошу тебя, Ада: я ведь твой приказ выполнила, когда вы с Петей мне велели отдать вам Сереженьку и на глаза ему не показываться. Так и вы выполните мою просьбу: помогите немного Людочке. В квартире у вас еще со старых времен много было дорогих вещей, и вам все осталось, потому что я ушла в одном платье, а ведь Людочка тоже имеет право, она тоже Эрнесту родная дочь. И если поможете, то я, как и обещала, Сереженьку беспокоить не буду. А то ведь мне придется его просить, чтобы он родной сестре помог, а я и сама не желаю после стольких лет ему своим родством навязываться.