Но Федор, – продолжал Кульбарсов, – был непрост, да и жить он тоже хотел. Прикинул он все, взвесил и поехал в Москву на консультацию к профессору Ганнушкину. Потом вернулся в Нижний Новгород, и вот, однажды после проповеди заходит к нему в комнату человек, у которого он квартиру нанимал, фамилия его Судобов, и видит: викарий наш натуральным образом сошел с ума – несет сплошной бред и никого не узнает. ГПУ, надо отдать ему должное, верить в это никак не хотело: больно вовремя лишился Федор разума, даже ордер уже был выписан. Гоняли они его с одной экспертизы на другую, но врачи подтверждали, что да, правда, сошел человек с ума, и ничего не попишешь. Наконец чекистам надоело, и они отступились».
«Ну а сейчас он кого испугался?» – спросил я Кульбарсова. «Как кого? Бога, кого же еще. Бога ему есть чего бояться, он за многое в ответе, да и умирать кому же хочется». Я молчал, и Кульбарсов решил уточнить. «Вот вы говорите, что он все гугукает да слюни пускает, так он это не для вас делает, а Господу объясняет: „Смотри, я ведь еще дитя малое, неразумное, разговаривать толком и то не могу. Рано тебе меня забирать“. Услышит его Господь, посмотрит – вправду младенец, и проверять не станет. Ну а если приберет, опять же подумает: раз младенец, значит, никакого греха на нем нет, глядишь, Федор уже среди ангелов, в раю кантуется».
«Ну что ж, – сказал я, откланиваясь, – Бог ему в помощь». Надо признаться, разговор с младшим Кульбарсовым произвел на меня сильное впечатление; что отец Феогност в двадцатые годы был епископом, мне и в голову не приходило. Тетка, бывало, намекала, что человек, которому она служит, святой и что когда-нибудь, когда у нас будет нормальная страна и церкви дадут свободу, его канонизируют, но тетка была человеком добрым, восторженным, и всерьез к ее словам мало кто относился.
Впрочем, я сам приводил к отцу Феогносту двух женщин, и обеим он помог. Одной была чагинская вдова, другой – жена Моршанского. Чагин после войны отсидел три или четыре года, сидел он легко, весь срок провел при канцелярии и говорил отцу, что куда труднее ему было на воле, когда уже освободился. Никуда не берут, денег нет, ходишь, как зачумленный, и все ждешь, что возьмут снова. Потом, наверное, это в нем перебродило: и лагерь, и то, что было после лагеря, – и из него прямо на глазах сделался вдруг очень сильный поэт. Издать ничего было, естественно, невозможно, и лишь в наше время – отец до его книг не дожил – Чагина разом признали, стали печатать и печатать. Ему оставалось жить мало, но два года ему день за днем наливали, что называется, полной чашей, у отца подобного, конечно, и в помине не было.
Чагин выделялся и внешне. Он был большим и то ли от старости, а может, и с детства – я с ним познакомился, когда ему было за шестьдесят, и точно не знаю – сильно кривобок, но редкое дело: скошенная, выгнутая, будто горб, спина его красила. Про него прямо напрашивается сказать, что он был мощным, корявым, кряжистым. Все это есть и в его поздних стихах.
Жена Чагина Ляля признавала и уважала в нем силу, но в обыкновенной жизни он был зависим от нее как ребенок. В эти два года своей славы без жены он не соглашался никуда ехать, вообще никуда без нее не выходил, даже в магазин за книгами, которые покупал и читал в неимоверном количестве. На моей памяти раньше книги он всегда покупал один, не хотел, чтобы ему мешали, стояли рядом, торопили. Он любил еще в магазине, еще до самой покупки – не потому что колебался, нет, уже выбрав, прочитать несколько страниц, просто подержать книгу в руках – так вот, даже в книжные магазины он ходил теперь лишь с Лялей.
Ляля до сих пор была хороша собой, мила, доверчива, ей было за сорок, но иногда она по-прежнему казалась девочкой, и когда он за нее держался, когда ни на шаг не отпускал от себя, ничуть и ни от кого это не скрывая, наоборот, явно гордясь, – они оба были как дети со старой-старой фотографии. Из ее рук он брал лекарства и порошки, она же по три раза на дню делала ему уколы и не знаю, что там еще, например, ставила клизму; Чагин любил сало, любил жирные наваристые борщи, в общем, то, что давно и категорически было ему запрещено, но он объяснял, что иначе работать не может, и она безропотно подчинялась, а потом приходила к нам и его оправдывала.
Повторюсь, Анечка, Ляля и сейчас была весьма привлекательна, но люди, знавшие их лет двадцать назад, говорили, что тогда это было нечто ангельское. После его смерти она как-то рассказала историю их романа. Войну Ляля прожила в эвакуации в маленьком сибирском городке под Иркутском, потом вернулась в Полтаву, и здесь у нее начался первый и очень бурный роман с неким Сашей. Саша тоже писал стихи, был учеником и почитателем Чагина. Саша их и познакомил. А дальше Чагин, во что поверить, глядя на него, было нелегко, повел грамотную осаду. Ляля и Саша жили в коммуналке, в маленькой восьмиметровой комнатке, и вот каждый вечер, едва они возвращались домой с работы, тут же и он звонил к ним в дверь. Бывало, что Чагин уже ждал их у подъезда на лавочке. За чаем они сидели, разговаривали, читали стихи. Читал обычно сначала Саша, потом Чагин, дальше снова пили чай, снова читали. Так продолжалось до глубокой ночи, когда они волей-неволей предлагали Чагину остаться и в полуметре от своей кровати стелили для него раскладушку.
В войну город был наполовину разрушен, в развалинах ютились беспризорники, воры, были и вышедшие из лесов бандеровцы, в общем, по ночам было небезопасно, это все знали. Саша был мягок, своего учителя он считал человеком одиноким и никогда бы не осмелился намекнуть Чагину, что хоть изредка тот мог бы ночевать у себя дома. Тем более ни разу, как они оба ни мучались, он не осмелился взять Лялю, пока Чагин был рядом. Наверное, она сама должна была с Чагиным поговорить, ведь комната была ее, но Ляле вдруг сделалось интересно, чем кончится дело. Борьба или, если хочешь, выдавливание продолжалось ровно два месяца, а потом Саша, не сказав ей ни слова, бежал: завербовался на сахалинскую стройку и уехал, Ляля же досталась Чагину.
И вот с тех пор все двадцать лет их брака он писал ей стихи. Он ей, ей одной, написал огромный цикл, целую книгу больше чем из двухсот сонетов. Но и помимо сонетов осталась масса стихов, обращенных к ней и о ней. Тут нет ничего удивительного, любой, кто был тогда с Чагиным знаком, понимал, что он просто не может представить себе мир, в котором нет Ляли. Можно ручаться, что в эти двадцать лет он ни одной минуты не видел никого, кроме нее, ни о ком ни разу не подумал.
За пять дней до смерти (умирал он очень тяжело, по тому, каким он был человеком, мне кажется, незаслуженно тяжело) он упал в ванной, сильно расшибся, она его вытащила и потом почти неделю пыталась достать с того света. Было ясно, что шансов нет, что в нем все разрушено: и легкие, и сердце, и печень, а теперь, после инсульта, вдобавок и голова, но она не сдавалась и никому не позволяла сдаться. А когда он наконец отмучился – умер он ночью, как в жизни держась за ее руку, и так она просидела с ним до утра, – Ляля сразу сдала, в один год расползлась и постарела.
Дальше единственное, что ее поддерживало, – необходимость заниматься его делами. За неполные три года она издала шесть чагинских книг: кроме стихов, том очень любопытной прозы, в основном эссеистики, и два первых тома его дневников, тоже на редкость интересных – он с перерывом на лагерь вел их день за днем с пятнадцати лет. Помимо книг ей с помощью города удалось открыть небольшой его музей, переименовать в память о Чагине улицу, поставить на могиле памятник и еще многое-многое. В общем, она по-прежнему ходила за ним, хранила его и берегла. Ей казалось, что и сейчас, после смерти, он так же от нее зависим, и это Лялю утешало.