Поездов с Лазарем, очевидно, было несколько, иногда они встречались и тогда приветствовали гудками не только собравшийся народ, но и друг друга.
Те, на чьих глазах, рядом с кем это случалось, числились особыми счастливчиками, считалось, что в своем поколении они будут воскрешены первыми. Торжествуя, они кричали с утроенной силой и восторгом.
Праздник воскрешения продолжался целую неделю. Целую неделю из одного конца страны в другой, с севера на юг и с запада на восток, не замедляя хода на стрелках и не замечая вечно зеленых светофоров, мчались и мчались составы с Лазарем, но, как бы ни были они стремительны, перед ними и рядом с ними, не отставая ни на шаг, ни на полшага, неслась могучая волна народного счастья, радости, что воскрешение, наконец, началось. Пришло все же время, которого так мучительно, так безнадежно долго ждали, так просили, так звали и торопили. Сколько на земле было зла, горя, несчастий, сколько голода и смертей – и вот, кажется, Адамов грех искуплен, вина наша прощена, человеческий род возвращается к Богу. И Он нас ждет. Ждет всех, живых и мертвых, грешных и праведных – всех ждет, всех любит и всех зовет, потому что все мы, все-все до последнего – Его дети. И может быть, больше других Он ждет именно грешных, измученных, искореженных злом, исстрадавшихся, ведь, в конце концов, не здоровые нуждаются во враче, а больные. Их, нуждающихся в Боге сильнее прочих, Он первыми и ждет.
Семь дней поезда с воскресшим Лазарем мчались по стране, а когда неделя кончилась, Россия, по общему свидетельству, была уже другой.
Теперь, Анечка, – нечто вроде эпилога данной истории. Спирин с точностью до буквы выполнил то, что он обещал членам секретариата ЦК. Страна в самом деле была едина как никогда, как ни до, ни после. Не было ни врагов, ни оппозиции, даже не было просто недовольных. Тем не менее, ровно через два года после изложенных здесь событий он был арестован и по совершенно надуманному обвинению осужден и расстрелян. Вслед за Кагановичем, Постышевым и Рудзутаком он обвинялся в создании право-троцкистского подпольного диверсионно-вредительского центра. Похоже, члены ЦК не простили ему Ходынку, не простили страха, который по его милости пережили.
После смерти Спирина Ната по-прежнему жила на Полянке, растила дочь, зарабатывала, кажется, переводами с немецкого, язык она с детства знала в совершенстве. Жила она одна. Почему – я не знаю; возможно, и Коля, и Феогност считали, что раз Спирин в Ходынском сражении ни одному из них не отдал победы, значит, прав на Нату у них нет. Если так, это, по-моему, и честно, и благородно.
В судьбах Коли и Феогноста тоже мало что изменилось. Коля и дальше жил с Ниной, вместе они были до шестьдесят третьего года, когда Лемникова неожиданно для родных скончалась. Умерла она от инфаркта прямо на улице. Феогност, исключая два перерыва – один раз он получил три года лагерей, другой – пять лет тюрьмы, – продолжал делить кров со своей келейницей Катей. И переписка между Колей, Натой и Катей не прерывалась. Коля чуть ли не ежедневно писал Нате, теперь уже ей одной, а не для того, чтобы, перебелив, она пересылала его письмо Феогносту. И Катя с Натой друг другу регулярно писали; писала Нате и Лемникова, в общем, связи сохранились, за исключением разве что братьев. Но тут, как говорится, сам Бог велел.
* * *
Аня, милая, не писал тебе почти месяц. Сразу после Нового года на кладбище приехала мама и увезла меня в Москву. Отчасти в произошедшем я и виноват. Угораздило пару раз пожаловался на печень, на то, что по утрам во рту отвратительный вкус. В ответ она с племянником приехала на машине и заявила, что хватит валять дурака. Если со мной все в порядке, я ее не интересую, могу хоть завтра возвращаться обратно, если же болен, надо идти к врачам. Она была так возмущена, словно я требовал, чтобы она взяла меня в город, ходила по больницам, но это не правда: я никуда ехать не хотел.
Что было в Москве и что сказала медицина, ты наверняка уже знаешь. После обычных анализов, заглатывания трубки, рентгена врач сказал, что нужна операция, а дальше – курсы химиотерапии. В общем, я понял, что назад, в Рузу, мне больше не попасть.
Я решил переговорить с мамой. Спросил, зачем я ей понадобился: ведь мы давно живем врозь, а тут раковый больной, лекарства, процедуры, прочие прелести. Знаешь, иногда я думаю, что она боится, что со мной что-то будет не как полагается. Коли по паспорту я ее муж, то, хороший или плохой, должен умереть дома на белых простынях, в крайнем случае, в больнице. Это входит в ее кодекс чести.
Теперь – почему я сбежал. По последним письмам вижу, что ты, как и мама, настроена панически. Вам обеим кажется, что если не поторопиться – все, поезд ушел. Я знаю твои американские обстоятельства и тронут предложением приехать. Конечно, я был бы очень и очень рад тебя видеть, но в смысле болезни такой нужды нет. Мама не хочет понять, что я давно другой человек. Я привык к кладбищу, привык здесь жить, быть здесь прописанным – понимай это как хочешь. В маме само слово «кладбище» вызывает ужас, оно конец всего, полное и окончательное поражение, но для меня и для тех, кто поселился рядом, многое иначе. Пойми, то, что я делаю, важнее лишних месяцев, которые сулит больница. Я даже не говорю, что если бы, например, Ирине удалось воскресить своего отца, началась бы новая жизнь, жизнь вообще без смерти. Воскресение еще далеко, получится оно, нет – неизвестно, однако при любых обстоятельствах я должен разобрать архив, что свез на кладбище. У меня есть обязательства перед людьми, у которых взяты эти бумаги. Никто другой здесь не справится, по дурости я так и не составил ни легенды, ни настоящего путеводителя. Только письма, что я тебе писал. Большинства людей, как ты знаешь, уже нет в живых. Это – о них последняя память. Если я не приведу архив в порядок, все рано или поздно пойдет на растопку, окажется в чьей-нибудь буржуйке.
Анюта, милая, помню, в одном письме ты довольно ехидно спрашиваешь, не с Христа ли я беру пример. Когда в Москве в больнице я узнал, что дела у меня не радостные, вдруг сообразил, что в Новом Завете, кажется, у Луки есть и другой Лазарь, и речь там тоже идет о воскресении. На всякий случай напомню. Нищий по имени Лазарь, мечтая о самой ничтожной милостыне, лежит у ворот богача, а собака вылизывает его струпья. Но надежды его тщетны. Дальше, уже после смерти, вволю нахлебавшийся горем Лазарь вместе с Авраамом в раю, а богач, естественно, в аду. Они видят друг друга, могут друг с другом говорить, но между ними непреодолимая граница, наверное, такая же, как между настоящим добром и злом. Богач о ней не знает, он просит Лазаря водой смочить ему язык, а еще просит Авраама воскресить Лазаря, чтобы тот, вернувшись на землю, рассказал пяти его братьям, судя по всему, столь же богатым и столь же недобрым, что их ждет. Авраам отказывается, говорит, что, чтобы жить по правде, у них есть Моисей и пророки.
Богач отвечает, что этого мало, другое дело, если они увидят воскресшего Лазаря, на что Авраам повторяет, что если не поверили Моисею и пророкам, то и Лазарю не поверят. Примерно так. Смысл во всяком случае точен, а в деталях я мог и напутать.
Тогда, три года назад, я, Анечка, ведь и в самом деле верил, что возможно, чтобы отец вернулся, и мы бы, например, летом, уже ближе к вечеру, когда не жарко, снова прошли его большой круг, опять сидели бы здесь, у кладбища, на лавочке. Верил, что смогу сказать, что люблю его, и еще многое-многое другое, что ему задолжал, но по жадности и по глупости так и не отдал.